Наши предки - Кальвино Итало. Страница 50
— Я сам их видел, она на подоконнике, он на ветке. Он размахивал руками, как летучая мышь крыльями, а она смеялась!
— А потом он — прыг в окно!
— Да что ты! Ведь он поклялся в жизни не спускаться с деревьев.
— Э, раз он себе сам правило установил, то сам же может сделать исключение.
— Ну нет, сегодня одно исключение, завтра другое...
— Да все не так было: это она прыгнула из окна на ветку.
— Как же они устраиваются, уж больно на дереве неудобно.
— А я вам говорю, что он до нее пальцем не дотронулся. Он ли за ней увивается, или она его завлекает, а только барон с дерева ни разу не спускался.
Да, нет, он, она, подоконник, прыжок, ветка — спорам не было конца. Женихи и мужья приходили в ярость, если их невесты или жены бросали взгляды в сторону дерева. Женщины же, едва встречались, начинали шептаться: «Шу-шу-шу!» И о ком же был разговор? Конечно, о нем.
Кеккина или не Кеккина, но любовные интрижки у брата были, и он заводил их, не слезая с деревьев. Однажды я сам видел, как он скакал по ветвям с матрацем на плече с такой же непринужденностью, с какой носил ружье, канаты, топоры, мешки, фляги, патронташи.
Некая Доротея, женщина легкого поведения, призналась мне однажды, что сама добилась любовного свидания с моим братом — не ради денег, а просто из любопытства.
— Ну и как?
— Мне понравилось.
Другая любвеобильная дама, некая Зобеида, рассказала мне, что ей приснился «ползучий мужчина» (так она его назвала), но ее сон был столь достоверным и подробным, что все, видимо, происходило наяву.
Затрудняюсь объяснить причину, но только Козимо очень нравился женщинам. Он с того времени, как побывал в колонии испанских изгнанников, начал больше заботиться о своей внешности и перестал бродить по деревьям в одеянии из шкур, словно медведь. Теперь он носил узкий фрак, цилиндр на английский манер, чулки; стал бриться и щеголял в завитом парике. По его костюму всегда можно было безошибочно угадать, отправляется ли он на охоту или на любовное свидание.
Некая благородная дама зрелых лет из Омброзы (имени ее я называть не буду, ибо живы ее дети и внуки и они могут оскорбиться, хотя в свое время все знали об этой истории) всегда разъезжала в карете одна и каждый раз приказывала кучеру везти ее по лесной дороге. Проехав немного, она говорила кучеру:
— Джовита, в лесу уйма грибов. Берите корзину и отправляйтесь за грибами, когда наберете полную, возвращайтесь.
И протягивала ему плетеный короб.
Бедняга Джовита, страдавший ревматизмом, с кряхтеньем слезал с облучка, водружал на плечи короб, углублялся в лес, раздвигая влажные от росы папоротники, и, склонившись, искал в опавших листьях под буками белые и дождевики. Тем временем благородная дама выпархивала из кареты и пропадала в густой листве деревьев, подступавших к самой дороге, точно незримая рука возносила ее на небо. Что было потом, мне неведомо, но случайные прохожие не раз видели в лесу пустую неподвижную карету. Потом дама вновь появлялась в карете, столь же внезапно, как исчезала, и устремляла томный взор в пустоту. Возвращался весь в грязи Джовита, держа в руке корзину с каким-нибудь жалким десятком грибов, и карета трогалась в путь.
Подобных историй рассказывалось немало, особенно в доме хорошо известных генуэзских дам, собиравших у себя мужчин из состоятельных семей (я тоже там бывал до женитьбы); этим пяти прелестницам, видно, захотелось самим нанести визит моему брату. Еще и посейчас сохранился дуб, который все называют дубом пяти синичек, и мы, старики, знаем, что это означает. Рассказал об этом Дже, торговец изюмом, а уж ему-то можно верить. Был приятный солнечный день, и Дже отправился в лес на охоту; подошел к дубу — и что же он видит? На ветвях сидят все пять милых дам и, раскрыв светлые зонтики, чтобы кожа не обгорела, совершенно голые греются на солнышке, а Козимо, устроившись посредине, читает им латинские стихи, не то Овидия, не то Лукреция.
Одним словом, о брате рассказывали множество всяких историй, так что я и не знаю, где правда, где нет. В те времена он стыдливо умалчивал о вещах такого рода. А к старости, наоборот, часто рассказывал об этом, но почти сплошь небылицы, в которых сам скоро запутывался. Во всяком случае, в те годы так и повелось: если девица понесла неизвестно от кого, вину обычно сваливали на Козимо. Одна девушка божилась, что однажды, когда она собирала оливки, ее вдруг схватили и подняли на ветку две длинные, как у обезьяны, руки... Немного спустя она родила двух близнецов. Омброза наполнялась подлинными и мнимыми бастардами моего брата. Теперь они выросли, и некоторые из них и в самом деле похожи на него... Но, может быть, это сходство объясняется простым самовнушением, потому что беременные женщины, увидев Козимо, прыгавшего по ветвям, иной раз приходили в волнение.
Сам я большинству этих россказней, призванных оправдать появление на свет младенцев, не очень-то верю. Не знаю, было ли у Козимо так много женщин, как говорят, но те, кто действительно был с ним близок, предпочитали молчать.
К тому же если у него в самом деле было столько женщин, то чем объяснить, что в лунные ночи он, словно кот, прыгал с фигового дерева на сливу, со сливы на гранат, рыскал по садам, прилегающим к крайним домам Омброзы, и не то жалобно вздыхал, не то зевал или стонал; и, хотя он пытался сдерживаться, чтобы звуки эти походили на обычные, человеческие, все же из его горла вырывалось что-то вроде завыванья или мяуканья. Омброзцы уже привыкли к этому и, разбуженные ночью криками, ничуть не пугались, а лишь вздыхали, ворочаясь в постели:
— Опять барон ищет женщину. Будем надеяться, что он ее найдет и даст нам спокойно спать.
Иногда какой-нибудь старик из тех, что страдают бессонницей и охотно подходят к окну, заслышав шум, высовывался в сад и видел среди ажурных теней, отбрасываемых в лунных лучах ветвями фигового дерева, силуэт Козимо.
— Никак не можете заснуть, ваша милость?
— Да, сколько ни ворочаюсь, все не сплю, — отвечал Козимо, словно он лежал в постели, зарывшись лицом в подушку, и мечтал поскорее сомкнуть отяжелевшие веки, а не висел на дереве, словно циркач. — Не знаю, что со мной нынче ночью... жарко, тяжко... Может, это к перемене погоды. Вы сами-то ничего не чувствуете?
— Чувствую, чувствую... Но я уже стар, а в вас кровь играет.
— И правда, играет.
— Шли бы вы, ваша милость, куда-нибудь в другое место: здесь вашему горю не помогут, здесь одни бедняки, которым завтра вставать на рассвете, а вы им спать не даете.
Козимо ничего не отвечал и обычно исчезал в соседнем саду. Он никогда не переступал определенных границ, а жители Омброзы со своей стороны снисходительно относились к его странностям: во-первых, потому, что он все же был барон, а во-вторых, потому, что совсем не походил на остальных баронов.
Нередко звериные вопли, вырывавшиеся у него из груди, залетали в окна, где его слушали более благосклонно. Достаточно было, чтобы зажженная свеча вырвала из мрака чью-то тень или раздался приглушенный смех и женский голос, то ли зазывавший и дразнивший его, то ли насмехавшийся над ним, — и моему брату, который метался по ветвям, словно одинокий чиж, уже грезилась пылкая любовь.
И вот уже какая-нибудь девица побойчее подходит к окну, будто бы желая посмотреть, кто это кричит, — еще теплая со сна, с призывной улыбкой на пухлых полураскрытых губах, с обнаженной грудью и распущенными волосами, — и начинается тихая беседа.
— Кто это? Кот?
А он:
— Человек, человек!
— Человек, который мяукает?
— Это я вздыхаю.
— О чем? Чего тебе не хватает?
— Того, что есть у тебя.
— Что же это?
— Иди ко мне, я тебе объясню...
Брату никогда не доставалось от ревнивых мужчин, и никто ему не мстил, и это, по-моему, верный признак того, что он никому не казался особенно опасным. Лишь однажды он был ранен при таинственных обстоятельствах. Весть об этом распространилась утром. Хирургу городка пришлось взобраться на ореховое дерево, откуда доносились стоны Козимо. В ногу брата впилось множество мелких дробинок, которыми обычно стреляют по воробьям, и хирург немало потрудился, извлекая их одну за другой острым пинцетом. Никто так и не узнал толком, как все случилось. Брат утверждал, что он сам нечаянно нажал курок, взбираясь с ружьем на сук.