Записные книжки. Март 1951 — декабрь 1959 - Камю Альбер. Страница 2

Роман. «В такие моменты он закрывал глаза и получал сильнейший удар наслаждения — так налетает в тумане на прибрежную скалу парусник, сотрясаясь всем корпусом до самого киля; дрожь пробегает по всем снастям и ребрам корабля от мостика до фок-мачты, и еще долго гуляет по нему эта дрожь, пока наконец не начинает он медленно заваливаться набок. А потом это уже можно было считать кораблекрушением».

Никогда не говорить человеку, что он бесчестный. Таковыми могут быть поступки, группы людей, даже цивилизации. Только не отдельный человек. Ибо если он не сознает, что такое бесчестье, то он не может потерять честь, коей и не имел. Если же он ее имеет, результатом будет страшный ожог — положите раскаленное железо на воск. В человеке все плавится, трещит в огне невыносимой боли, которая меж тем служит залогом возрождения. Это пылает честь, которая как раз не желает исчезать и самоутверждаться тем сильнее, чем непереносимее боль. По крайней мере, подобное пережил я в тот день, точнее — в ту секунду, когда, по недоразумению, вдруг поймал себя на том, что совершил самую настоящую низость. Потом оказалось, что все совсем не так, но одной той секунды уже было недостаточно, чтобы я научился понимать состояние человека униженного.

Мои выступления по радио. — Слушая себя, я делаю вывод, что не вызываю ничего, кроме раздражения. Таким меня делает Париж, несмотря ни на какие мои усилия. Слишком продолжительное одиночество — со времени исчезновения «Комба» — решительно негде высказаться, изложить свои мысли, что-то поправить при случае. Хотя бы раз ощутить чье-то ответное тепло или, по крайней мере, воочию убедиться в том, что кто-то еще сохранил великодушие. Все закономерно: я леденею и приобретаю тот самый ледяной тон, слишком высокомерный даже для того, чтобы выразить им подлинное пренебрежение, разве только неприятный на слух. Вот если бы я хоть на секунду почувствовал, что кто-то мне по-настоящему доверяет, я бы засмеялся, и все было бы в порядке.

Моими представлениями о вульгарности я обязан кое-кому из крупных буржуа, кичащихся своей образованностью и привилегированным положением, как, например, Мориак, в особенности же в те минуты, когда они являют собой зрелище уязвленного тщеславия. Они тогда стараются нанести ответный удар по тому же месту, в которое были ранены сами, и тем обнаруживают действительный уровень, на коем они пребывают в жизни. Тогда в их душе впервые торжествует такая добродетель, как смирение. Бедняги, в сущности, но ведь по злобе.

Никогда я не был особенно зависим от окружающих, от чужого мнения. Хотя нет, был до недавнего времени, пусть и незначительно. Но вот позади и последнее, решающее усилие. Теперь в этом отношении моя свобода безгранична. Свободен — значит и доброжелателен.

По нескольку дней кряду я бываю о себе самого отвратительного мнения.

Для СССР лучшая защита от атомной бомбы — мораль в международных отношениях, которую он и старается оживить разного рода публичными обвинениями. Т. е. он компенсирует это свое единственное отставание тем, что прибегает к помощи морального суждения, отвергнутого его официальной философией.

Ни на кого не нападать, особенно в тех вещах, что предстоит написать. Время полемики и критики прошло — Творчество.

Полностью устранить всякую критику и полемику — Отныне единственно и непременно — утверждать.

Пойми их всех. Люби и выделяй немногих.

Встретил Ф. Вианне, с которым ни разу не виделся со времен оккупации и чудесных дней освобождения Парижа. И внезапно нахлынула такая щемящая, до слез, тоска по товарищам.

То, что мною было сказано, сказано для всеобщего блага и той частью меня, которая принадлежит обыденности. Но другая часть меня владеет тайной, открыть которую невозможно — и с которой придется умереть.

Гений — это здоровье, превосходный стиль, хорошее расположение духа — но на пределе страдания.

Творчество. Чем больше дает, тем больше получает — Истратить всего себя, чтобы стать богатым.

Все писатели, великие и не очень, непременно заявляют устно и письменно, что современники всегда освистывают гения. Разумеется, это не так, подобное бывает лишь иногда и чаще случайно. Но сама эта потребность для писателя характерна.

И для древних, и для классиков в природе преобладала женственность. В нее можно было войти. Для наших художников в ней преобладает мужественность. Она входит в наши глаза, так что разрывает все изнутри.

Он собственноручно расстреливал их и говаривал при этом: «За все нужно платить лично».

Сексуальное освобождение принесло с собой хотя бы то, что теперь появилась возможность сохранить целомудрие и проявить силу воли. Неограниченные возможности, женщины сдержанные или раскрепощенные, пылкие или мечтательные и ты сам, не знающий удержу или осмотрительный, торжествующий или неспособный на сильное желание, — дело сделано. Нет больше ни тайн, ни запретов. Человек почти полностью свободен в своих устремлениях, но и смирить себя можно почти всегда.

Глубоко во мне — испанское одиночество. Человек выбирается из него лишь на «мгновения», а затем возвращается на свой остров. Впоследствии (начиная с 1939 г.) я пытался воссоединиться, прошел через все этапы того времени. Но второпях, окрыленный криками и подхлестываемый войнами и революциями. Сейчас я на пределе — и одиночество мое переполняется тенями и вещами, которые принадлежат только мне.

Мне не уступят даже мою собственную смерть. А между тем мое самое заветное желание на сегодня — тихая смерть, которая не заставила бы слишком переживать дорогих для меня людей.

Какой-то частью своей я испытывал глубочайшее презрение к этой эпохе. Ни разу, даже когда случалось поступать наихудшим для себя образом, не расставался я с понятием чести, хотя нередко мужество покидало меня при виде крайнего упадка, в который наш век погрузился почти целиком. Другой же своей частью я сознательно разделил с другими ответственность за этот упадок и включился в общую борьбу...

«Медея» — в исполнении труппы Античного театра. Не могу без слез слушать этот язык, словно человек, который наконец обрел родину. Эти слова мои, мои эти чувства, моя это вера.

«Какое горе — человек без города». «О сделайте, чтоб не был он без города», — говорит хор. Я без города.

Любовь — это, похоже, единственное, что нас устраивало в боге, ведь мы всегда не прочь, чтобы нас кто-то любил против нашей воли.

Они суть бунт, гордость, несокрушимая стена на пути надвигающегося рабства. Никому не уступят они эту роль — а буде кто взбунтуется по-иному, того они отлучат.

И вот, что же? Один такой дожидается, пока самая честная и порядочная газета из всех, что существовали в наше время, созданная самопожертвованием и упорным трудом сотен людей, — он дожидается, повторяю, пока газета эта не перейдет в руки продажного дельца, чтобы тут же, едва из редакции уйдут все свободные люди, предложить свои услуги этому торговцу. Другой подбадривает и науськивает своего старого друга против меня и в то же самое время пишет мне же, что не стоит, дескать, придавать особого значения слова старого поэта, а затем, перепугавшись, пишет снова, умоляя меня не предавать огласке его письмо и мелкое предательство. Третий упрашивает меня оказать ему одну услугу, добивается своего и, не успев вернуться домой, стряпает статейку с оскорблениями в мой адрес, хотя не забывает при этом отправить мне письмо, чтобы подсластить пилюлю. Наконец еще один, из опасения, что о нем плохо подумают, поскольку он долгое время представлял издательство, злоупотребившее моим доверием, домогается объяснения со мной, получает письмо, в котором ему сообщается, что его, так уж и быть, впредь не будут путать с его нанимателем, — и, не теряя ни минуты, строчит этакое эссе, в коем сокрушается по поводу того, что моралисты моего пошиба рано или поздно подадутся в полицейские.