Часы - Каннингем Майкл. Страница 27
Наверное, думает она, совершая этот шаг, испытываешь чувство невероятного покоя и освобождения. Просто уйти, то есть сказать всем: я больше не могу; вы понятия не имели, что со мной происходит; у меня кончились силы. Должно быть, в этом есть своеобразная жутковатая притягательность, вроде красоты ледяного поля или утренней пустыни. Она могла бы переселиться в другой пейзаж, оставив их всех — ребенка, мужа, Китти, родителей, вообще всех — в этом исковерканном мире (который никогда уже не будет целым и абсолютно чистым) растерянно бормотать: «Мы думали, у нее все нормально; мы не знали, что она так сильно страдает; нам и в голову не приходило, что все так серьезно».
Она поглаживает живот. «Я никогда этого не сделаю, — произносит она вслух в чистой тихой комнате, — никогда». Она любит жизнь, безнадежно любит; во всяком случае, в отдельные моменты; и кроме того, это фактически бы убило ее сына. И мужа, и второго ребенка, который еще только формируется в ней. Они бы никогда не пришли в себя после такого. Ни один приступ ярости или депрессии, ни одна самая дикая выходка живой жены и матери не идут с этим ни в какое сравнение. Это было бы злом, злом в чистом виде. Это пробило бы брешь в эфире, в которую бы ухнуло все, что она создала: размеренные будни, освещенные окна, стол, накрытый к ужину.
И все-таки есть какое-то особенное, счастливое чувство понимания (а это именно внезапное ясное понимание), что можно уйти из жизни. Есть странное утешение в осознании всего спектра возможностей, в бесстрашном и честном переборе всех вариантов. Она думает о невинной, сверхчувствительной Вирджинии Вулф, не справившейся с невыносимым бременем жизни и творчества; представляет, как она входит в воду с камнем в кармане пальто. Она продолжает поглаживать себя по животу. Это было бы не сложнее, думает она, чем зарегистрироваться в гостинице. Ничуть не сложнее.
Миссис Вульф
Вирджиния с Ванессой пьют чай на кухне.
— В «Харродс» было чудесное пальтишко для Анжелики, — говорит Ванесса, — а для мальчиков, как назло, ничего. Хочу подарить ей пальтишко на день рождения, что, конечно, восторга не вызовет, — по ее мнению, такие вещи ей и так положены и нечестно выдавать их за подарки.
Вирджиния кивает. Ей сейчас трудно говорить. В мире столько всего разного: пальто в «Харродс»; дети, которые будут недовольны и разочарованы, что бы вы ни предприняли; пухлая рука Ванессы, держащая чашку; птица в саду, такая прекрасная на своем смертном ложе, похожая на украшение на шляпке.
Этот миг на этой кухне.
Нет, Кларисса не станет себя убивать. Разве смогла бы она оставить все это?
Вирджиния готовится изречь что-нибудь мудрое по поводу воспитания детей. Ей еще самой неясно, что именно.
На самом деле ей хочется сказать: «Этого достаточно. Чай, дрозд в саду, проблема с пальто… Этого больше чем достаточно…»
Умрет кто-то другой. Тот, кто глубже и умнее Клариссы; тот, чья печаль и талант позволят отвергнуть соблазны этого мира с его пальто и чашками чая.
— А ты не думаешь, что Анжелика… — начинает Вирджиния, но тут приходит неожиданное спасение в лице вернувшейся из Лондона торжествующей, разъяренной Нелли. Она держит пакет с покупками на отлете, так, словно собирается швырнуть его куда подальше.
— Здравствуйте, миссис Белл, — говорит она подчеркнуто бесстрастным голосом палача.
Вот Нелли с китайским чаем и засахаренным имбирем, вот Вирджиния, необъяснимо счастливая — и больше чем счастливая, живая, на кухне с Ванессой в этот обыкновенный весенний день. В этом мгновении есть что-то от вечности. Нелли с негодующим видом порабощенной амазонки выкладывает перед Вирджинией то, что ее вынудили приобрести.
Когда Нелли отворачивается, Вирджиния наклоняется и — в нарушение всех традиций — целует Ванессу в губы. Это невинный поцелуй, вполне невинный, но сейчас, на этой кухне, за Неллиной спиной, он кажется чем-то невероятно изысканным и запретным. Ванесса возвращает поцелуй.
Миссис Дэллоуэй
— Бедный Луи.
Джулия вздыхает как-то по-старушечьи, сокрушенно и немного осуждающе, и вдруг становится живым олицетворением первозданного материнского начала, продолжательницей многовековой традиции женщин сокрушенно и раздраженно вздыхать по поводу нелепых мужских выходок. Клариссу посещает видение: Джулия в пятьдесят лет. Несомненно, она будет принадлежать к тому типу женщин, которых именуют сильными — духом и телом; она будет из тех, кто не залеживается по утрам в постели, уравновешенной, волевой. Клариссе сейчас хочется превратиться в Луи, не быть с Луи (это чревато всякими неприятностями и неловкостями), а буквально быть им: несчастным, разуверившимся, странным, потерянным человеком без якорей.
— Да, — говорит она. — Бедный Луи. А не получится ли так, что Луи испортит Ричарду вечеринку? И зачем она позвала Уолтера Харди?
— Странный человек, — говорит Джулия.
— Послушай, ты не очень расстроишься, если я тебя обниму?
Джулия смеется и снова превращается в девятнадцатилетнюю девочку. Она невероятно красива. Она ходит на фильмы, о которых Кларисса слыхом не слыхивала; у нее случаются приступы хандры и высокомерия. Она носит шесть колец на левой руке (увы, среди них нет того, которое Кларисса подарила ей на восемнадцатилетие) и серебряное колечко в носу.
— Нисколько, — говорит она. Кларисса крепко обнимает Джулию и быстро отпускает.
— Как ты? — спрашивает она и тут же спохватывается. Это, как она опасается, — одно из ее «приставаний», одна из тех невинных маленьких привычек, которые будят в подрастающем поколении мысли об убийстве. Ее собственная мать постоянно прочищала горло, а любое свое возражение предваряла словами: «Не хочу быть занудой, но…» И Кларисса до сих пор это помнит и по-прежнему раздражается, тогда как память о таких качествах ее матери, как скромность, щедрость, доброта, заметно потускнела. Кларисса слишком часто обращается к дочери с этим «как ты?». Частично виной этому Клариссина тревожность (а разве может она — после всего, что было, — чувствовать себя с Джулией абсолютно расслабленно и спокойно?), а частично — искреннее желание услышать ответ.
Скорее всего, ее прием провалится, думает она. Ричарду будет скучно и неуютно, и не без оснований. Она слишком суетна и придает слишком большое значение подобным вещам. Должно быть, Джулия шутит по этому поводу со своими друзьями.
Но разве можно иметь таких подруг, как Мэри Кралл?
— У меня все нормально, — отзывается Джулия.
— Выглядишь ты роскошно! — замечает Кларисса с бодрым отчаяньем в голосе. По крайней мере, она не скупится на комплименты. Она из тех мам, что хвалят своих детей, вселяют в них уверенность, а не талдычат без конца о собственных проблемах.
— Спасибо, — говорит Джулия. — Слушай, я случайно не оставляла у тебя рюкзак?
— Оставляла. Он висит на вешалке.
— Хорошо. Мы с Мэри хотим пробежаться по магазинам.
— Где вы встречаетесь?
— Она уже здесь. Ждет на улице.
— Вот как.
— Она курит.
— Да? Ну, может, когда докурит, все-таки зайдет поздороваться?
Джулия мрачнеет. На ее лице отображается раскаянье и что-то еще — уж не былая ли ярость, которую она вроде бы переросла? Или это просто чувство вины? В наступившей тишине почти физически ощущается присутствие в мире силы условности, такой же неумолимой, как сила тяжести. Даже если всю жизнь ты вела себя смело и независимо, даже если ты воспитывала дочь так достойно, как только могла в доме без мужчины (отец — всего лишь пронумерованная пробирка, извини, Джулия, нет никакой возможности его отыскать), все равно приходит момент, когда, недовольная и обиженная, ты стоишь на персидском ковре, глядя в глаза девочке, презирающей (да, да, все еще презирающей) тебя зато, что ты лишила ее отца. Может, когда докурит, все-таки зайдет поздороваться?
Но, в конце концов, есть определенные правила приличия, и на Мэри Кралл они тоже распространяются. Даже если ты пышешь праведным гневом, даже если ты самая что ни на есть гениальная, ты все равно не ждешь у подъезда, а входишь и здороваешься. Ты делаешь над собой это усилие.