Ох и трудная это забота – из берлоги тянуть бегемота. Книга 2 (СИ) - Каминский Борис Иванович. Страница 59
— Борис Степанович, дорогой мой, лично мне слушать ваши философствования чрезвычайно любопытно, но не дай вам бог схлестнуться с настоящими марксистами — мокрого места не оставят.
По приезду из Женевы у Бориса мелькнула мысль обратиться к Хмельницкому, мол, попало в руки, любопытно ваше мнение, но вовремя одумался — для этого есть Зверев с целым штатом сотрудников. Судьба-злодейка все переиначила, и теперь Хмельницкий предлагал Федотову прочитать «запрещенку».
— Вадим Петрович, а ваше мнение?
— Любите вы людей анализировать, да-с, любите, но я не против.
Изложенное Зверевым было воспринято, в общем-то, так, как и задумывалось, но в конце Хмельницкий сумел удивить:
— Люблю я представлять себе автора, так вот-с, странное у меня сложилось представление об этом Железном Дровосеке. Достаточно молод, но отчего такая отстраненность? Каждый сочинитель стремится к объективности и частенько перегибает с академичностью, но страсти все одно прорываются. Здесь же, — подбирая слова, Хмельницкий смешно пожевал губами, — вы знаете, автору словно близки все скопом: и левые, и правые. Будете читать, обратите внимание на мысль о неиспользованном полновластии нашими царями. Всеми, кроме Петра, разумеется. За это автору и перепадет. Слева и справа, но мне интересно, как взовьются наши интеллигенты, когда по ним пройдется Железный Дровосек.
— Думаете, пройдется?
— И не сомневайтесь, иначе с какого рожна брать себе такой псевдоним.
Самое интересное, что Дмитрий Павлович со товарищи сейчас работал над статьей об отечественной интеллигенции. По выходу брошюры из печати вой должен подняться до небес. Эта работа выйдет легально и упредит знаменитый сборник статей русских философов начала XX века «Вехи» о родной интеллигенции, и ее роли в истории России. Интересно будет выявить, изменится ли тональность авторов «Вех».
* * *
Весь февраль сыпал снег, но на день Советской армии небо разъяснилось, и ночь выдалась морозной.
Постояв под звездным небом Федотов, вздохнул — в безлунную ночь таинственность исчезает.
Отворив калитку, Борис Степанович скептически осмотрел двор — за год тут многое изменилось. Димон, неугомонная душа, прикупил соседние участки и снес заборы, отделявшие бывший дом Настасьи Ниловны от соседей. В дальнем углу инородным телом темнела изба охраны. Везде очищенные от снега идеально ровные дорожки. В центре импровизированное костровище. Простора, конечно, прибавилось, но что-то милое сердцу безвозвратно потерялось. Претерпел изменение и дом. В нем заменили нижние венцы, перекрыли свежей дранью крышу и капитально переделали задний двор. Там теперь просторная кухня и подсобка. Зато фасад с сенями и скрипучим крылечком остался неизменным. Даже щель над входной дверью все так же пропускала в сени снег. Внутри дом выглядел прежним.
Переселенец поднялся по скрипучим ступеням. В сенях потоптался. Покряхтывая, смахнул с валенок снег и зашел в избу. Здесь, как и прежде разливались тепло и дурманящий запах березовых дров, зато прибавился дух чисто выскобленных древесных стен, но это к лучшему — настроение заметно поднялось.
Федотов как бы заново посмотрел на своих друзей.
Дима Зверев. Ему через месяц двадцать девять лет. Внешне изменился не сильно, лишь взгляд стал строже, но внутренне он другой. Сильнее, прагматичное. Одновременно в Димоне осталась кроха того бесшабашного малого, который ни о ком толком не заботясь, плыл по течению.
Мишенину до сорокалетия осталось три года. Сегодня вечный диссидент решил не отставать от товарищей. В стареньких брюках и «дачной» фланелевой рубашке, купленной им в далеком 1993-ем году, Ильич выглядел, как в день встречи с единовременниками после изгнания математика из ночлежки. Лишь округлость гладко выбритых щек да очки в дорогой оправе демонстрировали изменения в жизни. Если сравнивать всех троих, то внутреннее Мишенин изменился более других.
Объяснение простое — если Федотов и Зверев, в принципе, занимались знакомым делом, то математику в родном мире руководство не светило от слова совсем, и открытий чудных на этом поприще он совершил не меряно, естественно только для себя.
Ильича, конечно, страховали и «контролеры» были строго предупреждены: «Вову надо без стеснения макнуть мордой в прозу директорской жизни, чтобы навек забыл нести ахинею». И макнули, и не по одному разу, ибо ученик им достался несколько…бестолковый.
Раньше Ильичу и в голову не приходило, до какой степени одни сотрудники считают себя обделенными, а другие не скулят, но тянут лямку за троих. Первых Мишенин всегда безапелляционно относил к правдолюбцам, но сейчас сильно засомневался — жалобы обличителей вперемешку с доносами Ильича достали. Но настоящим открытием явились реальные, а не выдуманные возможности самого главного начальника.
Казалось бы, директору ничего не стоит выгнать нерадивого сотрудника, но, как оказалось, сделать этого руководитель мог только в крайнем случае. После первой же «сабельной атаки» выяснилось, что работа отчего-то встала, что перераспределение обязанностей пошло через задницу и обошлось ой, как не дешево. Главное, нового сотрудника оказывается надо учить и учить. «Контролеры» в цифрах показали господину директору стоимость его «принципиальности» — на потерянные деньги можно было год содержать троих таких кадров. А еще Ильич и предположить не мог, что по ночам будет маяться мыслями — как расставить людей.
Одним словом, представление о директорате у него изменилось радикально, а своих прежних взглядах он постарался не вспоминать — слишком много в них было откровенной глупости.
Вдобавок ко всему, на чужбине Ильич воочию столкнулся с революционерами. С либералами Ильич общался и в России. Впрочем, какие они либералы. Теперь он понимал, что это обыкновенная серость в обертках доброхотов, а здесь его честолюбию льстило знакомство с членами центральных комитетов партии эсеров и эсдеков. Как ни странно, но многие из них оказались людьми интеллигентными, страстно убежденными в своей правоте. Удивительно, но к ним он почувствовал симпатию, ту самую, что испытывал к демократам своего времени.
А вот в монархии он разочаровался. Дошло до Ильича не сразу, но несколько оплеух, полученных от блюстителей порядка, нелепость сословных отношений и жуткие препоны на пути к любому новшеству. Все это запустило процесс критического осмысления. В итоге, Ильич таки доосмыслялся до странной дружбы с Гершуни.
Никаким революционером он, конечно, не стал, но неизбежность социальных преобразований стала ему очевидной и даже желанной, в них он узрел залог процветания России.
Изменился ли Федотов? Безусловно. Как и Ильич, он стал критичней относиться к своим прежним пристрастиям, но в отличии от Мишенина, поправел. Сегодня отцы-основатели Советского государства виделись Федотову излишне радикальными, а царские «сатрапы» не столь злобно бестолковыми. Многие так и вообще оказались людьми глубоко порядочными и деятельными, радеющими за державу.
Одним словом, в умах переселенцев происходил закономерный процесс конвергенции.
Повесив полушубок рядом со стареньким пальто Мишенина от фабрики «Большевичка» Борис плюхнулся в свое кресло.
— Ну, и кому ждем?
— Дык, кое-кто должен сказать коронную фразу о теплой печке и лютой стуже, — мгновенно выкрутился Дмитрий Павлович.
— Начетчик, — ухмыльнулся Федотов.
— К тому же не наблюдательный, — подцепил морпеха математик, — наш аксакал в безлунную ночь не солирует.
— Угу, спелись, под луной только волки воют, — Зверев отточенным движением плеснул каждому в его любимую посуду, — За встречу, господа!
Как и год, и два года тому назад две глиняные кружки глухо встретились с эмалированной кружкой Бориса. Затем наступила пауза, что всегда следует после первого тоста, которую на этот раз прервал Мишенин:
— Вы знаете, а я до последнего времени не верил, что у нас что-то получится, а недавно стал перечислять и… это сколько же мы успели всего сотворить!