Эти разные, разные лица (30 историй жизни известных и неизвестных актеров) - Капков Сергей. Страница 8

Было нам по пятнадцать лет.

Мы увлеклись поэзией. Я издал сборник стихов. Назывался он «Каскады страсти». Сборник объединял десять стихотворений и был напечатан на машинке в количестве тридцати экземпляров. Эпиграф был коротким, но многообещающим: «В руки твои — каскады души моей». Сборник был распродан на школьном вечере. Никому из школьного начальства не пришло в голову прекратить это безобразие. Очень надеюсь, что к настоящему времени ни одного экземпляра не сохранилось. Никаких неприличностей этот сборник, конечно, не содержал, но он с совершенной очевидностью свидетельствовал о бездарности автора. В поэтическом отношении.

Вместе мы осуществили постановку стихотворной пьесы Алеши Масленникова «Ковчег Великолепных Дегенератов». Представление шло посреди зала. Зрители сидели на стульях, расставленных вдоль стен. В центре возвышалось легкое сооружение из деревянных планок, несколько напоминающее по форме остов шалаша. Вокруг этой конструкции, пересекая ее, иногда нарушая, иногда подчеркивая ее грани, действовали актеры.

Краткое содержание «вещи»:

«Александр Македонский разрушает город Фивы. Его полководец Пердико (здесь автор напутал — одним из главных полководцев Александра был Пердикка) сообщает ему, что остался только дом поэта Пиндара. Александр щадит этот дом, приказывает Пердико отвести войска, а сам остается в Фивах. Это пролог. В дальнейшем Македонский приходит в дом Пиндара. Поэта мало занимает его приход, он лежит на полу и легким свистом, как собачонку, призывает Музу. Он хочет писать стихи. В дом приходит гетера Эринна, которая любит Пиндара, но и она не нужна поэту. Он мечтает только о Музе. Внезапно все трое замечают, что дом уже не находится на месте. Он сорвался с фундамента и по крови погибших фивинцев плывет в открытое море. Предчувствие неминуемой гибели сближает трех обитателей, трех Великолепных Дегенератов. Но вот вдали показался город, в котором Македонский, торжествуя, узнает Александрию. Но вестник сообщает ему, что за время отсутствия Александра произошло много невероятных событий. Александр прерывает его:

... Что же случилось? Иль мой Буцефал,
Жребец императорской крови,
Заболел? Или впал в меланхолию?
Или спутался с ломовой лошадью?..

(Да, были и такие строки!)

Но Александра ожидают известия погрознее — его войска разбиты, в городе произошло восстание, и «...вьется над городом с именем царским Красный флаг Демократической Республики».

Александр кончает собой, падая на меч.
Рушится воображаемый дом.
Конец».

Бред? Чудовищная ерунда? Ну... да. Я вынужден написать это «да», но пишу его крайне неохотно. Потому что в этот спектакль мы верили. Мы его любили. И должен признаться, что и сейчас он представляется мне интересным. Зрители — ученики и педагоги нашей школы — следили за разворачивающимся действием с напряженным вниманием. Представление не имело ничего общего с уймой ученических любительских спектаклей, шедших на школьной сцене. И не только по содержанию. Мы вложили в наше детище все мастерство, на которое были тогда способны. И все силы.

Пиндара исполнял сам автор — Алексей Маслеников. Гетеру Эринну играла наша подруга и соратница Шура Вернер — впоследствии актриса Московского камерного театра. Я играл в этом спектакле Александра Македонского. Как жаль, что не было снято ни одного фото. Шестнадцатилетний подросток, отнюдь не отличавшийся могучим телосложением, да еще жестоко исхудавший на скудном пайке первых революционных лет, я был, вероятно, своеобразным Александром.

По окончании спектакля подошел к нам преподаватель истории. Он горячо пожал нам руки и робко заметил: «Это очень интересно... Но все же, должен вам заметить, ваше представление не вполне соответствует историческим фактам... Достоверно известно... И вообще, если обратиться к первоисточникам...»

Мы не возражали. Мы знали, что наше представление «не соответствует». Но нас тогда интересовала зрелищная сторона дела. И я знаю одно — со дня нашей премьеры я решил стать актером.

* * *

Это был первый год Новой школы. Совершенно стихийно во всех классах были созданы классные комитеты — класскомы. Представители класскомов входили в совкласском — совет классных комитетов. Представители совкласскома потребовали введения их в педагогический совет, и, право, было совершенно неизвестно, кто кого может выгнать из класса — педагог ученика или ученики педагога.

Я помню такой период, когда, приходя в класс в шапках, зимних пальто и валенках, мы начинали учебный день с того, что растапливали «буржуйку». На топливо шли ближайшие заборы, а иногда и кусок парты. Мы рассаживались вокруг печки, уютно покуривая, но температура в классе все равно оставалась ниже нулевой. К приходу педагога закипал чайник. Мы с сожалением бросали окурки в печку и усаживались за парты с кружками горячего «чая» — бурды из сушеной моркови. Преподаватель, также не раздеваясь и грея окостенелые пальцы о любезно предложенную ему кружку нашего напитка, проводил урок. Легкий сизый дымок от печурки и махорки плавал в классе.

Урок кончался, и следовал завтрак — крошечный кусочек черного, почему-то колючего хлеба и тарелка чечевичной или пшенной похлебки, в которой по непонятной причине плавала вобла. Из-за необъяснимо большого количества рыбьих голов мы называли эту похлебку «двуглавой». На этом учебный день заканчивался.

Дальше, если не было работы по дому (а работа была трудной — воровать какое-нибудь топливо, топить комнату, идти с саночками через всю Москву на поиски мороженой картошки или решать другие бытовые проблемы), можно было заниматься чем угодно.

Мы занимались искусством.

Читали стихи. Свои и чужие. Вкусы у нас были разные, но в общем читались стихи от Блока и «левее» до тех, которые мы слушали в «Кафе поэтов» и «Стойле Пегаса» на нынешней улице Горького. Но это было, когда мы немного повзрослели.

Первых имажинистов мы пригласили выступить у нас в кружке. Поэты отнеслись к этому серьезно. Приехали Есенин, Мариенгоф, Шершеневич и Кусиков. Вечер открыл Сергей Есенин. Он начал:

Облака лают,
Ревет златозубая высь.
Пою и взываю —
Господь, отелись!..

Громовой хохот покрыл его слова. Хохот неудержимый, неутихающий и безжалостный. Гогот.

Поэты растерялись. Нам, пригласившим гостей, было очень стыдно. С трудом через несколько минут нам удалось водворить относительный порядок. Да и то чтение прерывалось иногда нелестными выкриками.

В трудном положении оказался Мариенгоф. Он хотел читать свою «Магдалину», а там есть строчки:

...Магдалина,
Я приду к тебе в чистых подштанниках...

Он все-таки понял, что читать это в школьной аудитории не следует, и выбрал другие вещи. В общем, вечер прошел не слишком удачно. Закончился он также небольшой неприятностью — поэты отказались идти пешком и потребовали денег на двух извозчиков. Денег у нас не было. Мы метались, пробуя достать в долг. Безнадежно. «Да что вы волнуетесь, — сказал кто-то. — Посидят, посидят и пойдут». Поэты посидели, посидели и пошли. Мы их провожали.

Москва была заснеженной. Снег тогда не вывозили, а просто силами домовых комитетов сгребали с тротуаров. Высокие сугробы, иногда выше человеческого роста, отделяли их от проезжей части улицы. Поэты скользили, ругались, прятали носы в шарфы, дрожа в легких пальто. Есенин говорил что-то о луне.

Возвращаться было холодно, трудно, но весело.