Завтрак у Тиффани - Капоте Трумен. Страница 11

В тот же вечер, отправляясь ужинать, я увидел его еще раз. Он стоял, прислонившись к дереву на другой стороне улицы, и глядел на окна Холли. У меня возникли мрачные подозрения. Кто он? Сыщик? Или член шайки, связанный с ее приятелем по Синг-Сингу – Тома-то? Во мне проснулись самые нежные чувства к Холли. Да и простая порядочность требовала, чтобы я на время забыл о вражде и предуп­редил ее, что за ней следят.

Я направился в «Котлетный рай» на углу Семьдесят девятой улицы и Мэдисон-авеню и, пока не дошел до первого перекрестка, все время чувствовал на себе взгляд этого человека. Вскоре я убедился, что он идет за мной. Оборачиваться для этого не пришлось – я услышал, как он насвистывает. И насвистывает жалобную ковбойскую песню, кото­рую иногда пела Холли: «Эх, хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне». Свист продолжался, когда я переходил Парк-авеню, и потом, когда я шел по Мэдисон. Один раз перед светофором я взглянул на него исподтишка и увидел, что он наклонился и гладит тощего шпица. «Прекрасная у вас собака», – сказал он хозяину хрипло и по-деревенски протяжно.

«Котлетный рай» был пуст. Тем не менее он сел у стойки рядом со мной. От него пахло табаком и потом. Он заказал чашку кофе, но даже не притронулся к ней, а продолжал жевать зубочистку и разглядывать меня в стенное зеркало напротив.

– Простите, пожалуйста, – сказал я зеркалу, – что вам нужно?

Вопрос его не смутил, казалось, он почувствовал облегчение от того, что с ним заговорили.

– Сынок, – сказал он. – Мне нужен друг.

Он вытащил бумажник. Бумажник был потертый, заскорузлый, как и кожа у него на руках, и почти распадался на части; так же истерта была поломанная, выцветшая фотография, которую он мне протянул. С нее глядели семеро людей, стоящих на террасе ветхого деревянного дома, – все они были дети, за исключением самого этого человека, который обнимал за талию пухленькую беленькую девочку, заслонявшую ладош­кой глаза от солнца.

– Это я, – сказал он, указывая на себя. – Это она… – И он потыкал пальцем в пухленькую девочку. – А этот вон, – добавил он, показывая на всклокоченного дылду, – это брат ее, Фред.

Я посмотрел на «нее» еще раз; да, теперь я уже мог узнать Холли в этой щурившейся толстощекой девчонке. И я сразу понял, кто этот человек.

– Вы – отец Холли.

Он заморгал, нахмурился.

– Ее не Холли зовут. Раньше ее звали Луламей Барнс. Раньше, сказал он, передвигая губами зубочистку, – пока я на ней не женился. Я ее муж. Док Голайтли. Я лошадиный доктор, лечу животных. Ну, и фермерствую помаленьку. В Техасе, под Тьюлипом. Сынок, ты почему смеешься?

Это был нервный смех. Я глотнул воды и поперхнулся, он постучал меня по спине.

– Смеяться тут нечего, сынок. Я усталый человек. Пять лет ищу свою хозяйку. Как пришло письмо от Фреда с ее адресом, так я сразу взял билет на дальний автобус. Ей надо вернуться к мужу и к детям.

– Детям?

– Они же дети ей! – почти выкрикнул он.

Он имел в виду остальных четырех ребят на фотографии: двух босоногих девочек и двух мальчиков в комбинезонах. Ясно – этот человек не в себе.

– Но Холли не может быть их матерью. Они старше ее. Больше.

– Слушай, сынок, – сказал он рассудительно. – Я не говорю, что они ей родные дети. Их собственная незабвенная мать – золотая была женщина, упокой Господь ее душу, – скончалась в тридцать шестом году, четвертого июля, в День независимости. В год засухи. На Луламей я женился в тридцать восьмом – ей тогда шел четырнадцатый год. Обыкновенная женщина в четырнадцать лет, может, и не знала бы, на что она идет. Но возьми Луламей – она ведь исключительная женщина. Она-то распрекрасно знала, что делает, когда обещала стать мне женой и матерью моим детям. Она нам всем сердце разбила, когда ни с того ни с сего сбежала из дому.

Он отпил холодного кофе и посмотрел на меня серьезно и испыту­юще.

– Ты что, сынок, сомневаешься? Ты мне не веришь, что я говорю все как было?

Я верил. История была слишком невероятной, чтобы в нее не поверить, и к тому же согласовывалась с первым впечатлением О. Д. Бермана от Холли в Калифорнии: «Не поймешь, не то деревенщина, не то сезонница». Трудно упрекнуть Бермана за то, что он не угадал в Холли малолетнюю жену из Тьюлипа, Техас.

– Прямо сердце разбила, когда ни с того ни с сего убежала из дому, – повторил лошадиный доктор. – Не было у ней причины. Всю работу по дому делали дочки. А Луламей могла сидеть себе посиживать, крутиться перед зеркалом да волосы мыть. Коровы свои, сад свой, куры, свиньи… Сынок, эта женщина прямо растолстела. А брат ее вырос, как великан. Совсем не такие они к нам пришли. Нелли, старшая моя дочка, привела их в дом. Пришла однажды утром и говорит: «Папа, я там в кухне заперла двух побирушек. Они на дворе воровали молоко и индюшачьи яйца». Это Луламей и Фред. До чего же они были страшные – ты такого в жизни не видел. Ребра торчат, ножки тощие – еле держат, зубы шатаются – каши не разжевать. Оказывается, мать умерла от ТБЦ, отец – тоже, а детишек – всю ораву – отправили жить к разным дрянным людям. Теперь, значит, Луламей с Фредом оба жили у каких-то поганых людишек, милях в ста от Тьюлипа. Оттуда ей было с чего бежать, из ихнего дома. А из моего бежать ей было не с чего. Это был ее дом. – Он поставил локти на стойку, прижал пальцами веки и вздохнул. – Поправилась она у нас, красивая стала женщина. И веселая. Говорливая, как сойка. Про что бы речь ни зашла – всегда скажет что-нибудь смешное, лучше всякого радио. Я ей, знаешь, цветы собирал. Ворона ей приручил, научил говорить ее имя. Показал ей, как на гитаре играют. Бывало, погляжу на нее – и слезы навертываются. Ночью, когда ей предложение делал, я плакал, как маленький. А она мне говорит: «Зачем ты плачешь. Док? Конечно, мы поженимся. Я ни разу еще не женилась». Ну а я засмеялся и обнял ее – крепко: ни разу еще не женилась! – Он усмехнулся и стал опять жевать зубочистку. – Ты мне не говори, что этой женщине плохо жилось, – сказал он запальчиво. – Мы на нее чуть не молились. У ней и дел-то по дому не было. Разве что съесть кусок пирога. Или причесаться, или послать кого-нибудь за этими самыми журналами. К нам их на сотню долларов приходило, журналов. Если меня спросить – из-за них все и стряслось. Насмотрелась картинок. Небылиц начиталась. Через это она и начала ходить по дороге. Что ни день, все дальше уходит. Пройдет милю – и вернется. Две мили – и вернется. А один раз взяла и не вернулась. – Он снова прикрыл пальцами веки, в горле у него хрипело. – Ворон ее улетел и одичал. Все лето его было слышно. Во дворе. В саду. В лесу. Все лето кричал проклятый ворон:

«Луламей, Луламей!»

Он сидел сгорбясь, словно прислушиваясь к давно смолкшему вороньему крику. Я отнес наши чеки в кассу. Пока я расплачивался, он ко мне подошел. Мы вышли вместе и двинулись к Парк-авеню. Был холодный, ненастный вечер, раскрашенные полотняные навесы хлопали на ветру. Я первым нарушил молчание:

– А что с ее братом? Он не ушел?

– Нет, сэр – сказал он, откашлявшись. – Фред с нами жил, пока его не забрали в армию. Прекрасный малый. Прекрасно обращался с лошадьми. Тоже не мог понять, что с ней стряслось, с чего она вздумала всех нас бросить – и брата, и мужа, и детей. А в армии он стал получать от нее письма. На днях прислал ее адрес. Вот я за ней и приехал. Я ведь знаю – она жалеет, что так поступила. Я ведь знаю – ей хочется домой.

Казалось, он просит, чтобы я подтвердил его слова. Я сказал, что Холли, наверно, с тех пор изменилась.

– Слушай, сынок, – сказал он, когда мы подошли к подъезду. – Я тебе говорил, что мне нужен друг. Нельзя ее так ошарашить. Поэтому-то я и не торопился. Будь другом, скажи ей, что я здесь.

Мысль познакомить мисс Голайтли с ее мужем показалась мне заманчивой. А взглянув наверх, на ее освещенные окна, я подумал, что еще приятнее было бы полюбоваться на то, как техасец станет пожимать руки ее друзьям – Мэг, Расти и Жозе, – если они тоже здесь. Но гордые, серьезные глаза Дока Голайтли, его шляпа в пятнах от пота заставили меня устыдиться этих мыслей.