Век Екатерины - Казовский Михаил Григорьевич. Страница 9
Господин профессор приезжал в деревню на лето. Но не столько отдыхал от академических дрязг, сколько занимался делами своего производства. А зато семейство вело праздный образ жизни: женщины собирали цветы и ягоды, на лужайке играли в мяч, карты и лото, плавали на лодке и купались в речке. В среду, 30 июня 1764 года, к ним пожаловал Константинов, отпросившись у Тауберта на недельку, и присутствие молодого мужчины, вероятного жениха Леночки, побуждало дам подниматься засветло и следить за своим внешним видом более тщательно.
А в разгар этого веселья, 1 июля, неожиданно появился Иван Барков. Шел он, как обычно, без парика, волосы немыты, нестрижены, распадались на отдельные сальные прядки, морда одутловатая после перепоя и сорочка давно не стирана, на штанах — пятна от чернил. Словом, ничего нового, и к нему такому давно привыкли. Разница состояла в настроении копииста: от его всегдашней дурашливости не было и следа — в облике царила сугубая озабоченность, перемешанная с тревогой.
— О, Майн Готт! — воскликнула Елизавета Андреевна, увидав Ивана в таком состоянии, и спросила так же по-немецки: — Что-нибудь стряслось?
Молодой человек взглянул на нее бледно-голубыми отсутствующими глазами и пробормотал:
— Надо… надо… повидаться с Михайло Василичем…
— Он с утра на фабрике, должен возвратиться к обеду. Подожди его. Хочешь рюмочку?
Оживившись, переписчик ответил:
— Был бы вам чувствительно благодарен. — Выпил водки, закусил черным хлебом с соленым грибочком и захорошел. — А у вас тут в деревне такая благодать! Прям бальзам на душу. Точно вырвался из темницы на волю.
— Нешто в Петербурге — темница? — обратилась к нему Матрена, помогавшая тетушке накрывать на стол.
У Ивана сузились губы:
— О, еще какая! Натуральная каторга. Душно, смрадно, а особливо в стенах Академии наук. Что ни человек — тот свинья, и что ни свинья — тот немец.
— Те-те-те, — упрекнула его хозяйка. — Я федь тоше немка. Осторошно, зударь, на разгофор.
Но Барков совершенно не смутился:
— Я ж не говорю, что все немцы — свиньи, и наоборот, что все свиньи — немцы. В каждом народе поровну праведников и свиней. Удивляет другое: отчего в Академии собрались только немцы-свиньи, а не праведники?
— Ты гораст больтать, как я поглядеть. Про таких гофорить, што язик бес костей.
— А пожалте еще рюмочку на предмет вдохновения?
— Вот негодник! Латно, пей, токмо ты закусыфай, ирод!
Вскоре появился профессор, гулко ставя палку на ступени крыльца и платком утирая пот на лбу. Обнаружив Баркова, удивился:
— Ты, Иван? Да какими ж судьбами?
Тот вскочил, поклонился и затараторил:
— Оченно тревожные вести, ваше высокородие… Надо обсудить как положено, с глазу на глаз…
Ломоносов принюхался:
— Да никак ты пьян? Еле на ногах держишься.
— Пропустил две рюмочки, ожидаючи ваше высокородие, с позволения любезной Елизаветы Андреевны.
— Лизхен, Лизхен, — покачал головой ученый. — Я ж тебя просил не наливать Ваньке — ведь сопьется дурень и загубит свой великий талант.
— Фуй, два рюмочка — это есть пустяк, — только отмахнулась жена. — Мойте, мойте рук и садилься за стол.
Муж остановил:
— Погоди чуток. Должен выслушать сначала его. Он не станет ехать в такую даль по такой жаре без сурьезного на то повода.
— Точно, точно так, — подтвердил Иван.
— Ну, пошли ко мне в кабинет. Там расскажешь.
В кабинете было душновато от июльского пекла, Ломоносов отстранил занавеску, распахнул окно, выходящее в сад. Тяжело опустился в кожаное кресло, усадил Баркова напротив и разрешил:
— Ну, вещай, голубчик.
Поморгав, переписчик начал:
— Ваше высокородие знают, что снимаю копии с древних манускриптов, в том числе по заказу Шлёцера.
— Знаю, знаю, — проворчал профессор. — Человек он не без способностей, зря хулить не стану, но таланту — на пятак медный, а амбиций — на серебряный рубль!
— То-то и оно. Стало мне известно, что им подано Тауберту прошение — разрешить ему отпуск на три месяца для поездки в Германию. Мол, семейные дела заставляют, и всё такое. Это ладно, Бог с ним, токмо я подумал: увезет чертяка копии мои за границу, там издаст и тем самым присвоит себе славу первооткрывателя. Оченно обидно!
Михаил Васильевич помрачнел. Волком посмотрел исподлобья:
— Увезет, мерзавец, увезет, как пить дать. Напечатает там с огрехами да еще и истолкует превратно. Знаем мы этих толкователей! Я писал отзыв на его «Русскую грамматику» — там такие толкования русских слов, что в глазах темнеет!
— Помню, как не помнить, — отозвался Иван подобострастно, — я ж перебелял ваш отзыв по вашей просьбе.
— Ах, ну да, ну да… Я сегодня же еду в Петербург. И подам реляцию, чтоб не выпускать Шлёцера с бумагами. Это дело чести всей российской науки, нашей Академии и Отечества в целом!
— Так об том и речь. Потому и примчался к вашему высокородию..
— Молодец, Иван! Я ценю твой порыв. Отобедаем сейчас вместе и поедем резво. Надо не допустить исторического разору. Зададим немцам перцу!
Переписчик, хлопнув себя по ляжкам, пьяно расхохотался:
— Зададим, Михайло Василич, истинно зададим! С вами завсегда в этом. Ну, держись, немчура поганая! Уе… тебя в задницу!
— Тихо, Ваня, что ты! Не ровен час кто услышит, как ты выражаешься по-срамному.
— А пущай слышат! Говорю, как думаю.
К счастью Ломоносова, в эти дни в Петербурге находился президент Академии наук Кирилл Григорьевич Разумовский. Будучи еще и гетманом войска Запорожского, жил он в основном в городке Глухове (севернее Конотопа) и в столицы наведывался нечасто.
Брат его, Алексей Разумовский (оба — казаки, и с рождения носили украинскую фамилию Розум), пел в церковном хоре и однажды приглянулся императрице Елизавете Петровне; сделался ее фаворитом, а по слухам — даже тайно венчанным мужем, от которого государыня якобы родила дочку, прозывавшуюся княжной Таракановой. Самодержица дала ему графский титул и присвоила звание генерал-фельдмаршала.
Младший брат Кирилл за границей окончил два университета — Гёттингенский и Берлинский, а когда возвратился в Россию, был поставлен, при протекции Алексея, возглавлять Академию. Но, конечно, только числился президентом, в основном занимаясь на Украине (Малороссии) местными делами. С Ломоносовым поддерживал хорошие отношения и не раз его выручал в кознях академической бюрократии.
После смерти Елизаветы братья Разумовские вместе с братьями Орловыми помогли Екатерине свергнуть мужа, императора Петра III. Новая государыня это помнила и ценила, но, конечно, прежнего фавора уже не было. Алексей удалился к себе в имение и уже не служил, а Кирилл оставался президентом, в основном обретаясь в Глухове. До него долетела весть, что ее величество собирается упразднить гетманство, и примчался в Петербург, чтобы прояснить ситуацию.
Тут-то, во дворце на Мойке, Разумовского и поймал взволнованный Михаил Васильевич. Расписал ему живо, в красках происки Шлёцера и Тауберта (то, что Тауберт помогает Шлёцеру, знали все) и просил оказать помощь русской исторической науке, помешать увезти бесценные списки за рубеж.
А Кирилл Григорьевич слушал его в пол-уха. Думал о превратностях человеческих судеб. Вот стоит перед ним русский гений — номинально профессор химии, но открытия делающий в физике, ботанике, астрономии, горном деле, производстве металлов и стекла, сочинивший учебник русской грамматики, пишущий статьи по истории, уж не говоря о стихах — лучше профессиональных поэтов Сумарокова с Тредиаковским, вместе взятых, а еще художник и мозаист… Все равно что Петер Великий: тот в политике, этот в науках и искусствах. Значит, место его — в руководстве Академии. Совершенно. Почему же на деле Академией правит Разумовский, вся заслуга которого — кровное родство с фаворитом бывшей императрицы? Отчего взволнованный потный Ломоносов перед ним стоит, Разумовский же вальяжно сидит? Отчего Ломоносов — проситель, Разумовский — вершитель? Объяснений нет…