Лисьи броды - Старобинец Анна. Страница 27
Я умею лгать. Я умею различать ложь.
Майор Бойко на допросе солгал. И охотник солгал. Оба знают больше, чем говорят. Бойко покрывает Деева, охотник – брата, обоих можно понять. Оба, видимо, хорошие парни. Ненавидят меня. Все солгали на допросе хоть в чем-то, и все меня ненавидят, кроме, разве что, стукача замполита.
Все солгали хоть в чем-то – но про Елену не лгал никто. Здесь не знают ее. Разве только отец Арсений смотрел на портрет на секунду дольше, чем остальные. Но не думаю, что он врал. Ложь, вертлявую тварь, конечно, можно взять под контроль, но вряд ли это умеет поп.
Для начала – непродолжительное молчание, непроницаемое лицо. Запереть и усмирить ложь внутри, не дать высовываться ее скользкой головке. Она любит вылезать через рот, так что важно следить за губами, жевательными мышцами, носогубными складками. Но нельзя забывать про глаза. Важно брать под контроль не только рот, но и брови, переносицу, лоб.
Через трещину в зеркале равнодушно и нагло за мной следят мои чужие глаза. Я был клоуном, солдатом и зэком, сегодня я смершевец, завтра стану кем-то еще.
Есть сложнейший фокус, позволяющий навсегда укротить в себе норовящую вылезти ложь. Недостаточно загнать паразита внутрь – нужно сделать его собой. Без остатка, без жалости отдать себя лжи, позволить ей сожрать себя целиком. Самому стать ложью. Самому обернуться тварью.
Я застегиваю на себе чужую, несвежую гимнастерку. Я оглядываю выделенную мне комнату на втором этаже когда-то богатого особняка. Здесь в начале века, видно, жила прислуга кавэжединского чина: из единственного окна вид не на площадь, а на разрушенный склад. А году в тридцать пятом сюда заселили японского рядового. Три недели назад он напрасно пролил свою кровь за Маньчжоу-Го, марионеточное маньчжурское государство. Или, может быть, здесь ворочался по ночам предавший свою землю китаец, исполнительная, задерганная марионетка на серой циновке.
А теперь бойцы Красной Армии разместили здесь особистскую крысу. Венский стул с обугленной ножкой, кое-как застеленный липкой клеенкой, опрокинутый на попа снарядный ящик вместо стола – что еще нужно крысе? На клеенке – жестяная кружка, спиртовка, пиала с отбитым краем. Рукомойник с облезлым ведром в углу. Деревянный топчан, на котором мне ни разу не доведется поспать.
Потому что я – гастролер, и сегодня я уйду в ночь. Оставаться здесь – дохлый номер. Лены нет здесь, а может, не было никогда. Связь починят в любой момент. Разоблачение неминуемо. Больше здесь ловить нечего.
Завтра утром они будут ждать капитана Шутова, но капитан не придет. Поисковая операция сорвана. Причина: капитан вернулся в могилу.
Беглый зэк Максим Кронин этой ночью уйдет в тайгу. На рассвете проберется лесными тропами через сопки к разоренной японской лаборатории. И найдет того беглого пленного с огнестрельными ранами, когтями и длинными волосами, найдет живым или мертвым. Потому что если кто и видел Елену – живой или мертвой – так это он.
Поправляю портупею. Надеваю фуражку. У меня с собой револьвер «смит-вессон» и «вальтер».
Самодельное стрельбище на руинах склада тонет во тьме – как мои воспоминания в темном крошеве забытого, разбитого прошлого. Вероятно, из-за контузии я многое позабыл. Но я помню, я всегда помню первую встречу…
…Я стою на арене. На поясе «обойма» с метательными ножами. На глазах – глухая повязка. Надрывается шпрехшталмейстер, невидимый оркестр выдает барабанную дробь.
– А-а теперь!.. Смер-ртельный номер нашей гастроли!.. Непревзойденный! Гений! Клинка-а!.. Максим Кронин!
Невидимый зал рукоплещет хищно и возбужденно. Это Рига. Буржуазная Латвия. Январь тридцать третьего года. Но на самом деле это неважно, публика всегда и везде ведет себя одинаково: плотоядно надеется, что уж в этот-то раз кровь прольется. Хоть капля крови.
– Кто готов стать отважным добровольцем и выйти на сцену, дамы и господа? Кто станет мишенью для маэстро Кронина и его острейших ножей?
Я спокоен. Я знаю, что на сцену выйдет мой человек. Аннабель, моя девочка, моя ассистентка. На ее по-детски трогательных запястьях, на ее тонких щиколотках – серебряные браслеты, на шее – серебряная цепочка. А на каждом браслете и на цепочке – крошечный колокольчик.
Зал смолкает. Я слышу приближающийся перестук каблучков. Только что-то не так: я не слышу, как звенят колокольчики. Зато слышу незнакомый запах фиалок. Женский голос – гораздо ниже и гораздо уверенней, чем у моей Аннабель, – произносит:
– Я хочу быть мишенью.
– Вы… э-э… уверены?.. – блеет шпрех. – Как к вам… э-э… обращаться?
– Фройляйн Елена.
– Я прошу вас подумать, Елена. Это… э-э… немного опасно.
– Я всегда сначала думаю. Я готова.
Снова стук каблучков. На этот раз Аннабель:
– Возьмите лучше меня!
В ее голосе слышится паника: она опоздала.
– Нет. Я первая, – спокойно отвечает та, что вышла на сцену первой.
В зале шепчутся и свистят. Тогда я снимаю повязку.
По вискам и лбу шпрехшталмейстера крупными каплями течет пот, его красный сюртук почернел под мышками, он затравленно теребит на шее блестящую бабочку, как будто она впилась в него лапками. Передо мной на арене стоят две женщины: моя тонкая, маленькая помощница Аннабель – и высокая, незнакомая, очень дорого одетая блондинка в черном вечернем платье. Аннабель от волнения так морщит лицо, что оно похоже на мордочку нашкодившей обезьянки. Белокурая смотрит насмешливо и безмятежно. И внезапно я понимаю, что она прекрасно знает, что делает. Она просто развлекается. Она знает, что доброволец у нас подставной. Может быть, она даже знает про колокольчики. Ей забавно наблюдать, как пропитывается потом красный сюртук, любопытно, как мы выйдем из положения. Она знает, что я не приму ее в качестве добровольца.
Тогда я говорю ей:
– Вы правы. Вы вызвались первой, Елена. Я прошу вас пройти к мишени. Шпрехшталмейстер поможет вам закрепить ремни.
Ее пушистые брови чуть вздрагивают – опаленным, беспомощным мотыльком:
– Это будет по-настоящему?
– Конечно, по-настоящему. Вы стоите, пристегнутая к мишени. А я с завязанными глазами бросаю ножи. Моя задача – освободить вас. Перерезать ремни.
– А если вы в меня попадете? Если сделаете мне больно?
– Я не могу гарантировать, что этого не случится.
Она пристально смотрит – не на меня, а чуть выше. Словно пытается разглядеть что-то прямо над моей головой. На ее красивом лице появляется страх.
Зал аплодирует и ревет. В любом городе публика одинакова – она любит смотреть на тех, кому страшно.
– Вы, должно быть, не видели прежде моих выступлений. Вы вольны уйти со сцены, Елена. Уступить место той, что доверяет мне больше, – я киваю на Аннабель.
Аннабель и шпрех с облегчением ждут, когда Елена освободит сцену.
– Я останусь, – говорит она громко, а потом добавляет так, чтобы слышать мог только я: – Между болью и унижением я выбираю боль, Максим Кронин.
Я киваю. Она встает у мишени, раскинув руки, как для полета. Или как для распятия. Шпрех трясущимися пальцами застегивает у нее на запястьях, на сведенных вместе лодыжках и на горле пропущенные через отверстия в мишени тонкие ремешки.
Я опускаю на глаза повязку, достаю первый нож и дожидаюсь, когда стихнут аплодисменты и барабанная дробь. Обычно в этот момент я слышу легкий перезвон колокольчиков Аннабель. Я хорошо знаю расстояние до мишени и расположение на ней тела. Я меткий, и у меня острый слух. Звон колокольчиков служит мне ориентиром. Я знаю точно, куда бросать нож, чтобы перерезать ремни. Сначала я освобождаю от ремней ее ноги, потом руки и, наконец, горло.
На этот раз перезвона колокольчиков нет.
Я делаю вдох на счет «три», а потом на счет «семь» длинный выход, и снова, и снова, чтобы унять биение сердца. И я бросаю нож в тишину. Бросаю нож в тишине.
Я не помню, как мне удается освободить Елену без крови. Я в повязке, и воспоминание вместе со мной погружается в темноту. Помню только, как спустя час мы с ней стоим под открытой лестницей, прячась от мелкого, вертлявого снега, и на ней расстегнутая нежно-палевая шубка из норки, и от нее пахнет фиалками, она курит тонкую папиросу через мундштук и не стряхивает с нее пепел, и раз за разом отрастает омертвевший пепельный кончик, и сам срывается, и смешивается со снегом…