Последний магнат - Фицджеральд Френсис Скотт. Страница 26

– Тогда выйди к ней в приемную. Сперва умойся. Смени рубашку.

Преувеличенно безнадежно махнув рукой, он ушел в ванную комнатку. В кабинете было жарко, окна с утра, должно быть, не отворялись, потому, возможно, он и чувствовал себя так, и я распахнула еще два окна.

– Да ты иди, – сказал он из-за двери ванной. – Я выйду к ней сейчас.

– Будь с Мартой как можно щедрей и учтивей, – сказала я. – Не кидай ей крох на бедность.

И точно сама Марта отозвалась – протяжный тихий стон донесся откуда-то. Я вздрогнула. И замерла на месте: стон послышался опять – не из ванной, где был отец, и не из приемной, а из стенного шкафа в кабинете. Как у меня хватило храбрости, не знаю, но я подбежала, открыла створки, и оттуда боком вывалилась Берди Питерс, совершенно голая, – в точности как в фильмах труп вываливается. Из шкафа дохнуло спертым, душным воздухом. В руке у Берди были зажаты одежки, она плюхнулась на пол – вся в поту, – и тут вышел из ванной отец. Он стоял у меня за спиной; я и не оборачиваясь знала, какой у него вид, – мне уже случалось заставать его врасплох.

– Прикрой ее, – сказала я, стягивая плед с кушетки и набрасывая на Берди. – Прикрой!

Я выскочила из кабинета. Розмэри Шмил взглянула на меня, и на лице ее отразился ужас. Больше уж я не видела ни ее, ни Берди Питерс. Когда мы с Мартой вышли, Марта спросила: «Что случилось, дорогая?» И, не дождавшись ответа, утешила: «Вы сделали все, что могли. Наверно, мы не вовремя явились. Знаете что? Давайте-ка съездим сейчас к очень милой англичанке. Знаете, с которой Стар танцевал в „Амбассадоре“».

Так, ценой краткого погружения в семейные нечистоты, я добилась желаемого.

Мне плохо запомнился наш визит. Начать с того, что мы не застали ее. Сетчатая дверь дома была незаперта. Марта позвала: «Кэтлин!» – и вошла с бойкой фамильярностью. Нас встретила голая, гостинично-казенная комната, стояли цветы, но дареные букеты выглядят не так. На столе Марта нашла записку: «Платье оставь. Ушла искать работу. Загляну завтра».

Марта прочла ее дважды, но записка была адресована явно не Стару; мы подождали минут пять. Когда хозяев нет, в доме тихо по-особому. Я не в том смысле, что без хозяев все должно скакать и прыгать – но уж как хотите, а впечатление бывает особой тишины. Почти торжественной, и только муха летает, не обращая на вас внимания и заземляя эту тишь, и угол занавески колышется.

– Какую это она ищет работу? – сказала Марта. – Прошлое воскресенье она ездила куда-то со Старом.

Но мне уже гнусно было – вынюхивать, выведывать, стоять здесь. «И правда вся в папашу», – подумала я с омерзением. И в настоящей панике потащила Марту вон на улицу. Там безмятежно сияло солнце, но у меня на сердце была черная тоска. Я всегда гордилась своим телом – все в нем казалось мне геометрически, умно закономерным и потому правильным. И хотя, наверно, нет такого места, включая учреждения, музеи, церкви, где бы люди не обнимались, – но никто еще не запирал меня голую в душный шкаф среди делового дня.

– Допустим, – сказал Стар, – что вы пришли в аптеку…

– За лекарством? – уточнил Боксли.

– Да, – кивнул Стар. – Вам готовят лекарство – у вас кто-то близкий находится при смерти. Вы глядите в окно, и все, что там сейчас вас отвлекает, что притягивает ваше внимание, – все это будет, пожалуй, материалом для кино.

– Скажем, происходящее за окном убийство.

– Ну, зачем вы опять? – улыбнулся Стар. – Скажем, паук на стекле ткет паутину.

– Так-так – теперь ясно.

– Боюсь, что нет, мистер Боксли. Вам ясно это применительно к вашему искусству, но не к нашему. Иначе б вы не всучивали нам убийства, оставляя паука себе.

– Пожалуй, мне лучше откланяться, – сказал Боксли. – Я не гожусь для кино. Торчу здесь уже три недели попусту. Ничего из предложенного мной не идет в текст.

– А я хочу, чтобы вы остались. Но что-то внутри у вас не приемлет кино, всей манеры кинорассказа…

– Да ведь досада чертова, – горячо сказал Боксли. – Здесь вечно скованы руки…

Он закусил губу, понимая, что Стар – кормчий – не на досуге с ним беседует, а ведя корабль трудным, ломаным курсом в открытом море, под непрестанным ветром, гудящим в снастях. И еще возникало у Боксли сравнение: огромный карьер, где даже свежедобытые глыбы мрамора оказываются частями древних узорных фронтонов, несут на себе полустертые надписи.

– Все время хочется остановиться, переделать заново, – сказал Боксли. – Беда, что у вас здесь конвейер.

– От ограничений не уйти, – сказал Стар. – У нас не бывает без этих сволочных условий и ограничений. Мы сейчас делаем фильм о жизни Рубенса. Предположим, вам велят писать портреты богатых кретинов вроде Пата Брейди, Маркуса, меня или Гэри Купера – а вас тянет писать Христа! Вот вам и опять ограничение. Мы скованы, главное, тем, что можем лишь брать у публики ее любимый фольклор и, оформив, возвращать ей на потребу. А остальное все – приправа. Так не дадите ли вы нам приправы, мистер Боксли?

И пусть Боксли будет сердито ругать Стара, сидя вечером сегодня с Уайли Уайтом в ресторане «Трокадеро», но он читал лорда Чарнвуда и понимал, что, подобно Линкольну, Стар – вождь, ведущий долгую войну на много фронтов. За десять лет Стар, почти в одиночку, резко продвинул кинодело вперед, и теперь фильмы «первой категории» содержанием были шире и богаче того, что ставилось в театрах. Художником Стару приходилось быть, как Линкольну генералом, – не по профессии, а по необходимости.

– Пойдемте-ка со мной к Ла Борвицу, – сказал Стар. – Им сейчас очень нужна приправа.

В кабинете Ла Борвица было накурено, напряжено и безысходно. Два сценариста, секретарь-стенографистка и притихший Ла Борвиц так и сидели, как их оставил Стар три часа назад. Стар прошелся взглядом по лицам и не увидел ничего отрадного. Как бы склоняя голову перед неодолимостью задачи, Ла Борвиц произнес:

– У нас тут слишком уж много персонажей, Монро.

Стар фыркнул несердито.

– В этом-то и суть фильма.

Он нашарил в кармане мелочь, взглянул на люстру, висящую на цепочках, и подбросил вверх полдоллара; монета, звякнув, упала в чашу люстры. Из горсти монеток Стар выбрал затем четвертак.

Ла Борвиц уныло наблюдал – он знал привычку Стара подбрасывать монеты и знал, что сроки истекают. Воспользовавшись тем, что в эту минуту никто на него не смотрел, Ла Борвиц вдруг вскинул руки, укромно покоившиеся под столом, – высоко взметнул ладони в воздух, так высоко, что, казалось, они оторвались от запястий, и снова поймал, опустил, спрятал. После чего Ла Борвиц приободрился. К нему вернулось самообладание.

Один из сценаристов тоже вынул из кармана мелочь; затем согласовали правила игры. «Монета должна упасть в люстру, не задев цепочек. А то, что упало, задев, идет в добычу бросившему чисто».

Игра продолжалась минут тридцать, участвовали все, кроме Боксли – он сел в сторонке и углубился в сценарий – и кроме секретарши, которая вела счет выигрышам. Она прикинула, кстати, суммарную стоимость времени, потраченного четырьмя участниками на игру, – получилась цифра в тысячу шестьсот долларов. В конечном итоге в победители вышел Ла Борвиц: выиграл пять долларов пятьдесят центов. Швейцар принес стремянку и выгреб монеты из люстры.

Вдруг Боксли громко заговорил:

– При таком сценарии фильм шлепнется.

– Что-что?

– Это не кинематограф.

Они пораженно глядели на него. Стар спрятал улыбку.

– Явился к нам знаток кинематографа! – воскликнул Ла Борвиц.

– Красивых речей много, но нет остроты ситуаций, – храбро продолжал Боксли. – Вы ведь не роман все-таки пишете. И чересчур длинно. Мне трудно выразиться точней, но чувствую – не совсем то. И оставляет равнодушным.

Он возвращал им теперь все усвоенное за три недели. Стар искоса, сторонним наблюдателем следил за ними.

– Число персонажей надо не уменьшить, – говорил Боксли, – а увеличить. В этом, по-моему, главное.