Девушки без имени - Бурдик Серена. Страница 5

Я вцепилась в простыню под собой. У меня не было уверенности, что я хочу излечиться. Мне нравилось выживать. От остальных ожидалось, что они будут жить год за годом без всяких неожиданностей, но для меня каждый год был достижением. Очередной день рождения означал, что я хорошо потрудилась и осталась жива. А что будет иметь значение, если мне не придется тратить силы на жизнь?

Мама вышла из кабинета нахмуренная. Тонкие, круто изогнутые брови сошлись на переносице.

— Пошли, — бросила она, протянув мне руку.

Я спрыгнула на пол. Сапожки грохнули, врач вздрогнул.

— Прошу прощения, — сказала я, и он слегка помахал мне, как будто только сейчас увидел во мне ребенка.

Мы поехали домой на такси, медленно пробиравшемся через запруженные улицы Манхэттена. Куртку и очки водителя покрывал слой пыли, летящей с дороги. Мама натянула на рот шарф. Меня пыль на языке не смущала. Она казалась настоящей. Я пыталась сосредоточиться на ощущении солнечных лучей на лице и на запахе еды, который распространяли уличные лотки, но мама смотрела на меня с тревожной улыбкой, из-за которой мне делалось нехорошо. Почему я не могу узнать, что ей сказал врач? В конце концов, сердце-то мое!

Когда мы вошли в дом, мама немедленно услала меня в комнату. Но я тихонько спустилась вниз и подкралась к двери гостиной. Папа вернулся с работы рано, что случалось нечасто.

Через щелочку я видела, как мама ходит по восточному ковру, каким ярко-синим цветом горит ее юбка под светом люстры, какое оживленное у нее лицо. За ее спиной трещал и метался в камине огонь. Отец сидел на диване и водил рукой по обивке, как будто гладил животное. Жилет он расстегнул, галстук сбился набок. Обычно он одевался очень тщательно, и меня возмутил и встревожил его небрежный вид.

Кажется, мама почувствовала то же самое, потому что внезапно наклонилась, поправила ему галстук и что-то тихо сказала — я не услышала. Папа отвел ее руку и встал так резко, что газовая лампа на тумбочке покачнулась и чуть не упала. Он успел ее подхватить. Мама всхлипнула — не из-за лампы. Я хотела, чтобы он успокоил ее, но папа отвернулся и стал смотреть в огонь.

— Что он сказал? В точности, — наконец спросил он.

Мама говорила очень тихо:

— Он сказал, что способа закрыть отверстие в ее сердце нет.

— А что он за специалист такой?

— Он говорит, что постоянно проводятся новые эксперименты.

— То есть надежда есть? — Папа обернулся.

— Не знаю.

— Тогда почему он сказал про три года?

— Он сказал, что, возможно, это будут три года.

— Возможно! — Отец с отвращением снова повернулся к огню и сцепил руки за спиной.

С тяжелым чувством я отошла от двери. Я не знала, как успокоить родителей. Меня расстраивало, что я их так тревожу, но я не могла объяснить даже Луэлле, что меня вовсе не смущает дыра в сердце. Я наблюдала за миром через маленькую сломанную дверь. Слабость придавала мне сил. Она защищала меня, позволяя быть храброй. Если мамины изуродованные руки служили доказательством ее силы, больное сердце доказывало мою. Если бы люди его видели, они бы поняли, какая я сильная.

Я немедленно решила, что очкастый доктор — не палач и не безумный ученый, а всего-навсего муха-переросток, запертая в теле старика хитроумным прибором и ничего не знающая о детских сердцах. Я не собиралась умирать — ради родителей. Я планировала копить и откладывать года для них. Я проживу очень-очень долго.

Вечером я ничего не сказала сестре о походе к врачу. Да она и не спрашивала. Луэлла все равно не верила, что я умираю.

— Спокойной ночи, Эффи. — Она поцеловала меня в щеку и перевернулась на живот. — И не смей стягивать с меня одеяло!

Она заснула, прижав локоть к моему боку, а я смотрела в потолок, завидуя ей. Еле слышное дыхание почти не нарушало прохладную тишину ночи. Прикосновение ее локтя одновременно успокаивало и раздражало — локоть был крепкий и надежный.

3

Эффи

На следующее утро после того, как мы с Луэллой нашли цыган, я не заметила в родителях ничего необычного. А должна была — земля уже зашаталась у нас под ногами. И все же я надеялась, что они ничего не узнали о нашей поздней прогулке.

Я навалила на тарелку целую гору воздушного омлета с тушеным черносливом и переглянулась с Луэллой, которая взяла себе не меньше.

— Эффи, боже мой! — Мама неодобрительно покосилась на мою чашку с кофе, куда я влила невероятное количество сливок.

На ней была блузка с высоким воротником, из-за которого казалось, что у мамы совсем нет шеи.

— Он очень горький. — Я отпила немного. В рот проскользнул маленький не растворившийся комочек сахара.

— Если ты достаточно взрослая, чтобы пить кофе, ты должна быть достаточно взрослой и для горечи, — заметил папа, не отрываясь от газеты.

Его жилет в тонкую полоску был отутюжен, а волосы разделены боковым пробором и уложены волной надо лбом. Я чувствовала запах бриолина, доносившийся с другой стороны стола.

Отец устраивал роскошные приемы и пользовался услугами лучших портных, но не считал нужным тратиться на мелкие удовольствия вроде чая, потому что сам предпочитал кофе. В некоторых отношениях он был скуп. Дед стоял у истоков производства содовой воды, и отец унаследовал дело после его смерти. Мама говорила, что бизнес процветает, и все же из прислуги мы держали только Неалу, кухарку Вельму, темнокожую женщину средних лет с уложенными башней волосами (она жила в Гарлеме и как-то рассказала мне, что садится в подземку в половине пятого утра, чтобы вовремя приготовить нам завтрак) и грозную парижанку Марго.

Когда мы были маленькими, слуг нанимали больше, но папа верил в «экономичность». Он считал, что нам теперь не нужно столько прислуги. В результате у нас с Луэллой не было горничных, которые имелись у всех знакомых девушек. Луэлла выходила из себя, но папа не дрогнул. Он говорил, что при необходимости нам может помочь Марго. Или что мы можем застегивать платья самостоятельно. Я не возражала. Я восхищалась папиной практичностью, хотя и не могла сказать этого Луэлле.

Но тем утром я не думала о горьком кофе и пуговицах. Я поглядывала на сестру, быстро поглощавшую омлет, уверенная, что мы думаем об одном и том же: о цыганах. Мы должны вернуться туда при свете дня. Может быть, они нам погадают. Или снова станут играть на скрипке. В конце концов, была суббота — день, когда не нужно идти ни в школу, ни на одиннадцатичасовую мессу. В целом родители не одобряли праздности, но папа где-то прочитал, что упражнения полезны для детей, и верил, что свежий воздух положительно влияет на наши тела и души. Он убедил маму, что уважение к природе укрепит наше почтение к Господу и мы будем просыпаться воскресным утром, полные благочестия.

Порой наши восхитительные приключения делали мессу совершенно невыносимой, но родителям мы об этом не рассказывали.

Я поспешно проглотила остатки омлета, надеясь, что мы сумеем быстренько убежать, но тут Луэлла обратилась к отцу:

— Папа, а ты что-нибудь знаешь о цыганских таборах?

Это было очень похоже на Луэллу — дерзко подходить к самому краю, просто чтобы доказать, что ее ни в чем не уличат.

— А почему ты спрашиваешь? — Папа отложил газету в сторону.

— Я прочитала в газете, что они разбили свой лагерь недалеко от нас.

— Тогда ты знаешь ровно столько же, сколько и я.

— Вульгарный народ, — вставила мама, называвшая вульгарным большую часть Нью-Йорка тех дней, и добавила: — Иммигранты.

Она знала, что папа ненавидит толпы иммигрантов так же, как и она. Мне очень хотелось заметить, что она сама иммигрантка, но я не осмелилась. Очевидно, что французы не бывают вульгарными по той простой причине, что они французы.

— Насколько я слышал, они благовоспитанны и вежливы. — Папа отхлебнул кофе.

— Благовоспитанные люди не позволяют детям возиться в грязи. Они дикари и воры, — возразила мама.