Заповедник и другие истории - Довлатов Сергей Донатович. Страница 11

– Через бывшего мужа.

– Он что, художник?

– Не совсем… Подлецом оказался. А вы?

– Что – я?

– Как вы сюда попали?

– Меня заманил Лобанов. Я у него картину приобрел из снобизма. Что-то белое… с ушками… Вроде кальмара… Называется «Вектор тишины»… Среди них есть талантливые живописцы?

– Да. Например, Целков.

– Это который? В джинсах?

– Целков – это который не пришел.

– Ясно, – говорю.

– Один повесился недавно. Его звали – Рыба. Прозвище такое… Так он взял и повесился.

– О господи! Из-за чего? Несчастная любовь?

– Рыбе было за тридцать. Его картины не продавались.

– Хорошие картины?

– Не очень. Сейчас он работает корректором.

– Кто?! – вскричал я.

– Рыба. Его удалось спасти. Сосед явился к нему за папиросами…

– Надо, – говорю, – выбираться.

Мелко ступая, я приблизился к чердачному окошку. Распахнул его. Протянул девушке руку:

– Осторожно!

Таня легко скользнула в оконный проем. Я последовал за ней. На чердаке было темно и пыльно. Мы перешагивали через обернутые войлоком трубы. Нагибались под бельевыми веревками. Достигнув черной лестницы, спустились вниз. Затем проходными дворами вышли к стоянке такси.

Шел дождь, и я подумал: вот она, петербургская литературная традиция. Вся эта хваленая «школа» есть сплошное описание дурной погоды. Весь «матовый блеск ее стиля» – асфальт после дождя…

Затем я спросил:

– Как там ваши папа с мамой? Волнуются, наверное?

Уже лет пятнадцать я неизменно задаю симпатичным девушкам этот глупый вопрос. Три из пяти отвечают:

«Я живу одна. Так что волноваться некому…»

Этого-то я и жду. Старая истина гласит: на территории врага сражаться легче…

– Нет у меня родителей, – печально ответила Таня.

Я смутился.

– Простите, – говорю, – за бестактность…

– Они живут в Ялте, – добавила Таня, – папаша – секретарь райкома…

Тут подошла машина.

– Куда ехать? – не оборачиваясь, спросил шофер.

– Дзержинского, восемь.

Водитель недовольно шевельнул плечами:

– Пешком могли дойти.

– Рассчитаемся, – говорю…

Водитель повернулся и отчеканил:

– Благодарствуйте, сударь! Век не забудем такой доброты…

Мы подъехали к Таниному дому. Кирпичный фасад его на метр выдавался из общей шеренги. Четыре широких викторианских окна были соединены перилами.

Водитель развернулся и уехал, сказав:

– Ауф видер зеен…

Пологие ступени вели к тяжелой, обитой брезентом двери…

Тысячу раз я бывал в подобных ситуациях. И тем не менее волновался. Сейчас она поднимется на крыльцо, и я услышу:

«Спасибо, что проводили…»

После этого надо уходить. Топтаться в подъезде – неприлично. Спрашивать: «Не угостите ли чашечкой кофе?» – позор!..

Мой друг Бернович говорил:

«Хорошо идти, когда зовут. Ужасно – когда не зовут. Однако лучше всего, когда зовут, а ты не идешь…»

Таня приоткрыла дверь:

– Спасибо за крышу!

– Знаете, – говорю, – о чем я жалею? Выпивки много осталось… Там, в мастерской…

Одновременно я как будто невзначай шагнул через порог.

– У меня есть вино, – сказала Таня, – я его от брата прячу. Он заходит с бутылкой, а я половину – в шкаф. У него печень больная…

– Вы, – говорю, – меня заинтриговали.

– Я вас понимаю, – сказала Татьяна, – у меня дядя – хронический алкоголик…

Мы сели в лифт. На каждом этаже мигала лампочка. Таня разглядывала свои босоножки. Между прочим, дорогие босоножки с фирменным знаком «Роша»…

За ее спиной я видел написанное мелом ругательство. Хула без адреса. Феномен чистого искусства…

Затем мы тихо, чуть ли не украдкой шли по коридору. Я с шуршанием задевал рукавами обои.

– Какой вы огромный, – шепнула Таня.

– А вы, – говорю, – наблюдательная…

Затем мы оказались в неожиданно просторной комнате. Я увидел гипсовую Нефертити, заграничный календарь с девицей в розовом бюстгальтере, плакат трансатлантической аэролинии. На письменном столе алели клубки вязальной шерсти…

Таня достала бутылку кагора, яблоко, халву, покоробившийся влажный сыр. Я спросил:

– Где вы работаете?

– В канцелярии ЛИТМО. А вы?

– Я, – говорю, – репортер.

– Журналист?

– Нет, именно репортер. Журналистика – это стиль, идеи, проблемы… А репортер передает факты. Главное для репортера – не солгать. В этом состоит пафос его работы. Максимум стиля для репортера – немота. В ней минимальное количество лжи…

Разговор становился многозначительным.

Я вообще не любил говорить о своих литературных делах. В этом смысле я, что называется, хранил целомудрие. Чуть принижая свою работу, я достигал обратной цели. Так мне казалось…

Кагор был выпит, яблоко разрезано на дольки. Наступила пауза, в такой ситуации – разрушительная…

Как ни странно, я ощущал что-то вроде любви.

Казалось бы – откуда?! Из какого сора?! Из каких глубин убогой, хамской жизни?! На какой истощенной, скудной почве вырастают эти тропические цветы?! Под лучами какого солнца?!.

Какие-то захламленные мастерские, вульгарно одетые барышни… Гитара, водка, жалкое фрондерство… И вдруг – о господи! – любовь…

До чего же Он по-хорошему неразборчив, этот царь вселенной!..

Далее Таня чуть слышно выговорила:

– Давайте беседовать, просто беседовать…

За три минуты до этого я незаметно снял ботинки.

– Теоретически, – говорю, – это возможно. Практически – нет…

А сам беззвучно проклинаю испорченную молнию на джемпере…

Тысячу раз буду падать в эту яму. И тысячу раз буду умирать от страха.

Единственное утешение в том, что этот страх короче папиросы. Окурок еще дымится, а ты уже герой…

Потом было тесно, и были слова, которые утром мучительно вспоминать. А главное, было утро как таковое, с выплывающими из мрака очертаниями предметов. Утро без разочарования, которого я ждал и опасался.

Помню, я даже сказал:

– И утро тебе к лицу…

Так явно она похорошела без косметики.

С этого все и началось. И продолжается десять лет. Без малого десять лет…

Я стал изредка бывать у Тани. Неделю работал с утра до вечера. Потом навещал кого-то из друзей. Сидел в компании, беседовал о Набокове, о Джойсе, о хоккее, о черных терьерах…

Бывало, что я напивался и тогда звонил ей.

– Это мистика! – кричал я в трубку. – Самая настоящая мистика… Стоит мне позвонить, и ты каждый раз говоришь, что уже два часа ночи…

Затем я, пошатываясь, брел к ее дому. Он заметно выступал из ряда, словно делая шаг мне навстречу.

Таня удивляла меня своим безмолвным послушанием. Я не понимал, чего в нем больше – равнодушия, смирения, гордыни?

Она не спрашивала:

«Когда ты придешь?»

Или:

«Почему ты не звонил?»

Она поражала меня неизменной готовностью к любви, беседе, развлечениям. А также – полным отсутствием какой-либо инициативы в этом смысле…

Она была молчаливой и спокойной. Молчаливой без напряжения и спокойной без угрозы. Это было молчаливое спокойствие океана, равнодушно внимающего крику чаек…

Как все легкомысленные мужчины, я был не очень злым человеком. Я начинал каяться или шутить. Я говорил:

– Женихи бывают стационарные и амбулаторные. Я, например, – амбулаторный…

И дальше:

– Что ты во мне нашла?! Встретить бы тебе хорошего человека! Какого-нибудь военнослужащего…

– Стимул отсутствует, – говорила Таня, – хорошего человека любить неинтересно…

В поразительную эпоху мы живем. «Хороший человек» для нас звучит как оскорбление. «Зато он человек хороший» – говорят про жениха, который выглядит явным ничтожеством…

Прошел год. Я бывал у Тани все чаще. Соседи вежливо меня приветствовали и звали к телефону.

У меня появились здесь личные вещи. Зубная щетка в керамическом стакане, пепельница и домашние туфли. Как-то раз я водворил над столом фотографию американского писателя Беллоу.

– Белов? – переспросила Таня. – Из «Нового мира»?