Заметки о моем поколении. Повесть, пьеса, статьи, стихи - Фицджеральд Френсис Скотт. Страница 23
Я попытаюсь ответить на этот вопрос, но сначала хочу поговорить о том, почему мой ребенок будет относиться к жизни иначе, чем я; это очень важно.
Тут все просто: у него отберут всяческое уважение ко взглядам старших. Если у меня не повредятся мозги и я не вступлю во всемирный заговор, составленный с целью внушать детям, что их родители лучше, чем они, я стану учить своего ребенка, что уважать только за старшинство – это бред, уважать надо только за вещи, действительно достойные уважения. Я поведаю ему, что знаю немногим больше, чем он, о смысле жизни, и перед отправкой в школу предупрежу его о том, что учитель – почти такой же невежда, как и я. И все это потому, что я хочу, чтобы мои дети чувствовали, что они одни. Я хочу, чтобы они с самого начала относились к жизни серьезно, без всякой зависимости и неуместного юмора, а еще я хочу, чтобы они знали правду: что они уже потерялись в дремучем мире, по сравнению с которым все сказочные леса и пещеры – сущая ерунда. Мальчишка, русский еврей, торгующий газетами на улицах Нью-Йорка, имеет колоссальное преимущество перед нашими детьми, потому что он знает: он совершенно один. Он знает, что жизнь огромна и безжалостна, и свои знания о человечестве он примеряет только на себя. Когда он падает, никто его не поднимает и не ставит обратно на ноги.
Я не могу дать этого преимущества своему сыну, не подвергнув его тысячам опасностей бродячей жизни, – но я могу создать у него ощущение умственного одиночества, которое живет в душе каждого великого человека, – пусть он будет один со своими убеждениями, пусть создает их сам для себя, в соответствии со своим характером, каковой является выражением этих убеждений. Я не стану навязывать сыну никаких стандартов, более того, я стану подвергать сомнению то, что ему сообщают о жизни другие. Неколебимое чувство уверенности в себе – одно из величайших человеческих достоинств, и мы все прекрасно знаем из биографий великих людей, что рождается оно только у тех, кто рассчитывает исключительно на самих себя, – и службу моему сыну сослужит не то, что он услышит от других, а только то, что откроет для себя сам. Я могу лишь одно – отгонять стервятников, которые кружат вокруг, вдувая ему в уши лживые банальности. Лучший друг отрочества – всегда тот, кто учит сомневаться и задавать вопросы; именно таким другом я и стану своему сыну.
Итак, вот пять отличий между миром детства моего будущего сына и миром моего детства.
Первое: он будет менее провинциален, менее патриотичен. Он усвоит, что гражданин мира может принести больше пользы Поданку, штат Индиана, чем принесет Поданку, штат Индиана, гражданин Поданка. Он научится пристрастно вглядываться в американские идеалы, смеяться над теми из них, которые просто абсурдны, презирать те, которые узколобы и ничтожны, и всей душой отдаваться тем, в которые он верит.
Второе: еще не достигнув десяти лет, он уже будет знать все о своем теле, от головы до пяток. Узнать это важнее, чем выучиться читать и писать.
Третье: он как можно реже будет откликаться на всевозможные призывы как со стороны людей, так и со стороны машин. Он научится оценивать любой порыв, и если это порыв толпы – тот, кто линчует негра, и тот, кто рыдает над Поллианной [73], одинаково скудны душой, – он высмеет этот порыв как нечто сугубо недостойное.
Четвертое: он не будет испытывать уважения к старшим, если тех не за что уважать, а к тому, что старшие ему говорят, будет относиться с подозрением. Если он в чем-то с ними не согласен, он будет придерживаться собственных, а не их взглядов не только потому, что может оказаться, что он прав, но и потому, что то, что огонь жжется, нужно узнавать на собственном опыте.
Пятое: он будет серьезно относиться к жизни и всегда помнить, что он один: что нет у него ни наставника, ни вожатого, что он должен сам формировать свои убеждения и стандарты в мире, где нет людей, которые знали бы больше, чем другие.
И тогда, на что я надеюсь от души, он обретет эти пять достоинств: гражданство мира, знания о теле, в котором ему предстоит жить, ненависть к подделкам, подозрительное отношение к авторитетам и одинокое сердце. Пять их противоположностей: патриотизм, скромность, энтузиазм, веру и компанейский дух – я оставляю благочестивым клеркам последнего поколения. Нашим детям они ни к чему.
Это я могу ему дать, а дальнейшее уже зависит от самого мальчика, от его ума и врожденного чувства чести. Предположим, что, получив в распоряжение все эти вещи, он придет ко мне в четырнадцать лет и скажет:
– Папа, покажи мне хорошего великого человека.
Мне придется обозреть все стены нашего мира и найти кого-нибудь, достойного его восхищения.
Кстати сказать, во всей американской истории не было еще поколения столь скучного, бессмысленного, безыдейного, как поколение тех, кому сейчас от сорока до шестидесяти, – тех, кто был молод в девяностые годы. Я, разумеется, не имею в виду выдающихся представителей этого поколения, я имею в виду среднего «образованного» человека. Они, как правило, невежественны, нетерпимы, поражают умственной и духовной скудостью, пронырливы на работе и занудны дома. В культурном отношении они не только стоят ниже своих отцов, которые выросли на Гексли, Спенсере, Ньюмене, Карлейле, Эмерсоне, Дарвине и Лэме, [74]они стоят даже ниже своих зачуханных сыновей, которые читают Фрейда, Реми де Гурмона, Шоу, Бертрана Рассела, Ницше и Анатоля Франса. [75] Они выросли на Энтони Хоупе и постепенно двигаются к старческому слабоумию на детективах Д. Флетчера и фостеровских книжках о бридже. [76] Они утверждают, будто «отдыхают умом» на этих шедеврах – что на деле означает: они слишком безграмотны, чтобы читать что-либо еще. Правда, послушать их – так можно подумать, что каждый из них единолично изобрел беспроводной телеграф, киноаппарат и телефон, – по сути говоря, они почти настоящие варвары.
На кого же ориентироваться моему поколению в этакой-то толпе? На кого мы могли ориентироваться, когда были молоды? Моими героями были мои ровесники или люди чуть постарше – например, Тед Кой, знаменитый футболист из Йеля. Я восхищался Ричардом Хардингом Дэвисом, за отсутствием более ярких кандидатур, а еще неким малоизвестным священником-иезуитом, а время от времени и Теодором Рузвельтом. [77] Что касается Тафта, Мак-Кинли, Брайана, генералов Майлза и Шафтера, адмиралов Шлея и Дьюи, Уильяма Дина Хоуэллса, Ремингтона, Карнеги, Джеймса Хилла, Рокфеллера и Джона Дрю – популярнейших фигур двадцатилетней давности, – для маленького мальчика в них не было ничего вдохновляющего. [78] В этом списке есть и хорошие люди, в особенности Дьюи и Хилл, но это не те люди, к которым маленький мальчик может потянуться душой, люди не того масштаба, как Джексон Каменная Стена, отец Дамиан, Джордж Роджерс Кларк, майор Андре, Байрон, Джеб Стюарт, Гарибальди, Диккенс, Роджер Уильямс или генерал Гордон. [79] Ну совсем это не такие люди. Ни в одном из них не было высокой героической ноты, внятно и отчетливо призывавшей к чему-то, находящемуся за пределами обыденной жизни. Позднее, когда подрос, я стал восхищаться и другими американцами этого поколения – Стэнфордом Уайтом, Э. Г. Гарриманом и Стивеном Крейном. То были фигуры более романтические, люди высоких чаяний и великой веры в свое дело, которые смогли подняться над мелкими идеями американских девяностых годов – Гарриман со своей трансконтинентальной железной дорогой, а Уайт – с его новым видением американского зодчества. Однако в мое время трое этих людей, чьи свободные души не способны были ни к какому лицемерию, не пользовались такой уж громкой известностью. [80]