Заметки о моем поколении. Повесть, пьеса, статьи, стихи - Фицджеральд Френсис Скотт. Страница 5
Позвольте же мне начать религиозный раздел этой статьи словами, что если редактор полагал получить нечто пышущее юностью и счастьем – да, а также неискушенностью, – то придется мне отправить его к своей дочери – если она, конечно, согласится диктовать под запись. Если кто-то полагает меня неискушенным, пусть поглядит на нее – от ее неискушенности меня разбирает смех. Ее, кстати, тоже разбирает смех от собственной неискушенности. Если бы какой литературный критик ее увидел, у него бы случился нервный срыв прямо на месте. С другой стороны, любой человек, который пишет письмо ко мне – будь он редактором или кем-либо еще, – пишет человеку среднего возраста.
Итак, мне двадцать пять лет, и я должен признать, что определенная часть этого срока внушает мне удовлетворение. Я имею в виду, что первые пять лет прошли довольно неплохо, – а вот следующие двадцать! Они состояли из самых что ни на есть ярких контрастов. Кстати, это произвело на меня такое сильное впечатление, что время от времени я даже брался рисовать диаграммы, пытаясь вычислить, в какие годы я был наиболее счастлив. А потом впадал в бешенство и рвал их в куски.
Пропустим долгую череду ошибок, из которых состояло мое отрочество, и начнем с того, что в пятнадцать лет я отправился в частную школу и попусту убил там два года, ставшие годами глубокого и бессмысленного несчастья. Несчастлив я был оттого, что попал в положение, где все считали, что я должен вести себя точно так же, как и они, – а мне не хватало мужества закрыть рот и поступать по-своему вопреки всему.
Например, у нас в школе был один недалекий малый по имени Перси, и по некой неведомой причине мне было крайне важно заслужить его одобрение. Ради этой сомнительной почести я позволил той невеликой части своего разума, которая была уже более или менее возделана, вернуться к состоянию непрореженного подлеска. Я часами торчал в волглом спортивном зале, идиотски постукивая изгвазданным баскетбольным мячом, доводя себя до волглой изгвазданной ярости, – хотя на деле мне хотелось вместо этого пойти погулять.
Все это делалось ради того, чтобы произвести впечатление на Перси. Он считал, что жить нужно именно так. Если вы не занимались каждый день этим волглым бредом, вас объявляли «придурком». Это было его любимое слово, и оно меня страшно пугало. Я не хотел быть придурком. Предпочитал ходить изгвазданным.
Кроме того, на уроках Перси отличался редкостной тупостью; поэтому и я решил прикидываться тупым. Если мне случалось писать рассказы, я писал их исподтишка, чувствуя себя преступником. Если у меня рождалась некая мысль, которая не пролезала в дивную пустую голову Перси, я тут же отказывался от этой мысли и чувствовал себя виноватым.
Понятное дело, ни в какой университет Перси не поступил. Он нашел работу, и с тех пор мы почти не виделись, хотя, насколько мне известно, он весьма преуспел на поприще гробовщика. Время, проведенное в его обществе, было потрачено зря. В смысле, ему нечего было мне дать, и я не имею ни малейшего понятия, почему меня занимали его слова и мысли. Однако осознал все это я слишком поздно.
Хуже всего было то, что так оно и продолжалось до самых моих двадцати двух лет. В смысле, я с удовольствием занимался чем-то, что мне нравилось, пока кто-то не начинал качать головой и говорить:
– Послушай-ка, Фицджеральд, бросай ты это дело. Этим занимаются только… только придурки.
Слово «придурки» неизменно оказывало должное действие, я бросал заниматься тем, чем хотел заниматься и чем заниматься у меня получалось, и начинал заниматься тем, что мне навязывал очередной тип. Впрочем, время от времени я все-таки посылал очередного типа к черту; в противном случае я бы вообще ничего никогда не довел до конца.
В учебном офицерском лагере в 1917 году я начал писать роман. Я приступал к этому каждую субботу в час дня и трудился как каторжный до полуночи. Потом продолжал с шести утра до шести вечера в воскресенье – в шесть вечера мне полагалось вернуться в казарму. Мне это занятие страшно нравилось.
Через месяц ко мне с хмуростью на лицах подошли трое друзей:
– Слушай, Фицджеральд, в выходные положено отдохнуть, развеяться. А так, как ты, выходные проводят одни придурки!
Это слово меня убедило. По спине пробежал привычный холодок. В следующие выходные я отложил роман в сторону, отправился с остальными в город и всю ночь протанцевал на какой-то вечеринке. По ходу танцев я переживал за судьбу своего романа. Переживал так, что в лагерь вернулся не отдохнувшим, а совершенно издерганным. Вот это уж точно была настоящая придурь. Больше я в город не ездил. Дописал роман. Его отвергли; однако год спустя я его переделал, и он был опубликован под названием «По эту сторону рая».
Однако, перед тем как его переделать, я составил перечень «придурей», списав их с людей, которых можно было бы выстроить в шеренгу, и она дотянулась бы до ближайшей психбольницы. Итак, вы придурок, если вы:
1. Обручились, не скопив денег на свадьбу.
2. Бросили рекламный бизнес, проработав там всего три месяца.
3. Вообще хотите писать.
4. Думаете, что можете писать.
5. Пишете «о глупых мальчишках и девчонках, про которых никто не хочет читать».
И так далее, пока год спустя не выяснилось, что все просто шутили, а на деле всю жизнь верили, что писательство – мое единственное призвание и страшно хотели мне об этом сказать, едва языки сдерживали.
Впрочем, я еще слишком молод, чтобы извлекать из собственного жизненного опыта нравственные уроки для молодежи. Это занятие я приберегу до собственного шестидесятилетия, а там, как уже сказал, сочиню такого Скотта Фицджеральда, что Бенджамин Франклин покажется с ним рядом чистым счастливчиком, непонятно как пролезшим к славе. Даже в этой статье я уже успел наметить себе пунктиром небольшой, но симпатичный нимб. Беру свои слова обратно. Мне двадцать пять лет. Хотелось бы, чтобы у меня было десять миллионов и чтобы мне уже до самой смерти никогда не нужно было работать.
Но поскольку работать мне все-таки нужно, имеет смысл сразу же заявить, что главная вещь, которую я постиг, заключается в следующем: даже если вы мало что знаете – ну, так другие знают немногим больше. А о том, что вас действительно интересует, никто не знает и половины того, что знаете вы.
Если вы во что-то крепко верите – даже если верите в самого себя – и если готовы упорно заниматься одной этой единственной вещью, в итоге вы окажетесь в тюрьме, в раю, в газетных передовицах, в самом просторном особняке на всей улице – в зависимости от того, во что вы вцепились. Если вы ни во что особо не верите – не верите даже в самого себя, – жизнь пойдет себе потихоньку, на вас заработают достаточно денег, чтобы чьему-то сыну хватило на автомобиль; вы женитесь, если выкроите для этого время, а если выкроите, обзаведетесь кучей детей, для чего время выкраивать необязательно, а потом вам все это надоест и вы умрете.
Если вы принадлежите ко второй категории, все самое веселое произойдет с вами до достижения двадцатипятилетнего возраста. Если к первой – то после.
Дело в том, что, если вы принадлежите к первой категории, вас частенько будут обзывать полным идиотом, а то и похуже. Так оно было в Филадельфии году в 1727-м, так оно и сейчас. Всякому известно, что, если парень шляется по городу, жуя буханку хлеба, и ему наплевать, кто и что про это подумает, он полный идиот. [31] Это же ясно как день! Однако портреты очень многих полных идиотов потом попадают в школьные учебники – а снизу подписывают их имена. А что касается людей благоразумных, тех, кто выкраивал время посмеяться над первыми, – ну, их портреты тоже попадают в учебники. А вот имена – нет, а улыбка, как правило, застывает у них на губах.
Этой конкретной разновидности полного идиота невредно уяснить, что именно тогда, когда его обзывают полным идиотом, он – кто угодно, только не полный идиот. Главное – это оказаться правильной разновидностью полного идиота.