Небо помнить будет (СИ) - Грановская Елена. Страница 39
Дюмель не ответил, но Брюннер ничего от него не требовал: ему всё было ясно без его слов.
— Опыт с женщиной был проще. Я тогда уже многое знал из личных историй своих друзей, коллег, сокурсников, что-то читал из взрослой литературы, поэтому думал, что когда представится опыт близости с женским телом, я не растеряюсь. Забегу вперед, но это было уже в период обучения в высшей школе. Вы обязаны выслушать, Констан. — Брюннер кинул в сторону Дюмеля быстрый, зверски издевательский, как показалось Констану, взор. — Пусть в ваших мыслях будет голое женское тело, о котором сейчас услышите. В вашем разуме, что раскрашивает картины уединения с последней любовью. В вас, католическом служителе, отдавшего себя святому библейскому мужу.
В первый же учебный день мы всем курсом отправились в бар. Там мы нашли много увеселений до полуночи: крепкое пиво, танцы красоток, карты и бильярд… Этажом выше девушки легкого поведения продавали себя или предоставляли комнаты для уединения влюбленным парам. В бар я пришел со своей соседкой по подъезду, с которой общался до отъезда в Гитлерюгенд. Мы были хорошими друзьями. Когда танцевал с ней, пиво ударило в голову, и я стал весело вспоминать всё то хорошее, что испытывал и чувствовал к ней. Я правда ценил ее доброту и помощь. А она улыбалась мне и шептала, что я пьяный дурачок и за меня говорит хмель. В тот день у нее были заплетены две светлых косички, из-за чего она казалась младше своих лет и выглядела как девушка-подросток, а сама была одета в летнее яркое красное платье в белый горошек, юбка развевалась колоколом, губы тронуты помадой под цвет платья. Я спросил, что она хочет больше всего. Она положила одну ладонь мне на затылок, притянула мою голову к себе и прошептала на ухо, что хочет меня. Я кивнул и молча увел ее на этаж выше, чувствуя через ее ладонь волнение. Нам дали крохотную комнату без окон, где не было ничего, кроме кровати и стула, где нельзя было свободно разойтись. Я видел, как она желала воссоединения со мной, и сам вдруг испытал к ней нежные внезапные чувства, потому мы быстро разделись, снимая одежду друг с друга, и упали на кровать…
«Я сразу взялся за дело и оказался в ней, но не с первого раза: я был у нее первый. Она обхватила меня руками и обвила ногами, притягивая к себе. Я упал на нее и ткнулся лицом в упругие груди, продолжая двигаться. Мы оба стонали от удовольствия. А когда я лег напротив нее и обнял, она опустила обе ладони по моему телу, схватила меня внизу и сжала. Я закрыл глаза и вспомнил старосту. Подруга делала это неумело, но старательно, желая угодить и мне, и возбудиться самой. Потом я предложил, что буду ласкать ее меж ног, она согласилась и раздвинула передо мной бедра. Я вспоминал, какие движения губами и языком совершал мой приятель на молодежных играх, и действовал жадно и агрессивно, причиняя ей и боль, и удовольствие.»
Кнут молчал, глядя перед собой и посекундно вспоминая всё, что постиг в тот раз, со своей первой женщиной. Он не хотел разделять эту радость воспоминаний от прикосновений к женскому телу с Констаном. Он нарочно дразнил его, делясь историями с мужчинами. Он хотел видеть его опустошенным, тихим, сдавшимся, опустившим руки перед судьбой. Брюннер доказывал самому себе и Всевышнему, а главное — Дюмелю: что вскрывается, долго держащееся в глубинах, то причиняет боль — тайное сокровенное, даже лично счастливое, может обернуться против самого его хранителя. Кажется, чем дальше заходит эта игра, тем становится интереснее и забавнее, правда, только ему одному, Брюннеру. Констан сидит притихший, будто смиренно ждет своего смертного часа, и не понимает, не хочет, не желает, не допускает мысли, что он, Кнут, не желает ему ничего плохого. По крайней мере, сейчас. Манера его общения, видимо, непривычна и чужда молодому священнику, но ничего, после сегодняшнего дня, такого неожиданного и насыщенного для Дюмеля, он должен понять, что до него хотели донести.
— У меня было много мужчин и женщин, однако постоянного партнера у меня нет. Мне со всеми было хорошо. Но в тот вечер я понял, что мужские и женские тела несравнимы, — продолжил Кнут, вздохнув. — Нельзя выбрать, какое и в чем лучше. В каждом есть что-то потаенное, личное, непохожее, но они оба приятны на ощупь и вкус. Как человек чувствует, так он и общается с этим миром, так он и преподносит любовь, одаривает вниманием. У женщин есть то, чего нет у мужчин. У мужчин — чего нет у женщин. Но у тех и у других есть душа, есть чувства, есть личность, и эти личности по-разному испытывают телесное притяжение и сближение. Вы ведь не можете не согласиться с этим, мсье священник?
Вновь издевка. Лучше убей, пронеслось молнией в мыслях Констана. Умертви на месте, сейчас. Прекрати эту затянувшуюся игру, превратившуюся в мучение…
— После выпуска из Гитлерюгенда мое обучение, как и говорил, продолжилось в высшей командной учебной школе. Я вновь был отличником и активистом, вновь пример для младших и старших. Кто-то меня любил, кто-то ненавидел, и благодаря последним я понимал, что лучше их, раз они завидуют и шепчутся за спиной. Я читал много разнообразной литературы, даже запрещенной, чтобы понимать, кто и за что прослыл врагами германского Рейха. Я присутствовал на казнях политических преступников. Я ходил на партсобрания и выступал от имени молодежной организации. Я был на официальном приеме и видел Гитлера. Я участвовал в жизни Германии! Но я хотел — и до сих пор хочу — другого пути для нее… Она достойна лучшего. Всё это, — Кнут обвел руками кабинет, имея в виду германский дух, — лишь наспех нанесенная краска, которая скоро обветшает и осыплется. И тогда поднимется новое знамя!
Кнут сжал кулак и тряхнул им в воздухе. Констан закрыл глаза и подумал: Господи, если он, Брюннер, воспитанник идеального Рейха, убийственно могучей машины, видит в строе какие-то изъяны, что же может быть, когда этот нацистский автоматизм будет доведен до еще более совершенного? Сколько людей погибнет в его адских комбайнах на пути проторения дороги в идеальное будущее Германии? Дюмель закрыл лицо ладонями. Если всё будет так, как видится Кнуту, то ему, Констану, придется всю жизнь носить на себе неподъемную тяжесть павшего французского духа, до самой смерти ходить по улицам Парижа, который станет частью фашистского режима и, самое страшное, придется жить без Лексена, которого в числе тысяч союзных солдат, вернувшихся домой, казнят как противников режима Рейха. Нет… Он не сможет существовать на этой земле без Бруно. Он уйдет вместе с ним. Он тоже будет казнен, рассказав о своей нежной к нему привязанности, что так противозаконно по арийским нормам.
На душе тяжело. Весь вдыхаемый немецкий гной, копившийся много недель в парижских домах, заполняющий все французские улицы и небо, растворялся в крови Дюмеля и тянул вниз, к земле, в городские стоки, чтобы быть смытым вместе с историей Франции, с ее гражданами, чтобы освободить территорию под второй расцвет Рейха, так страстно ожидаемый Кнутом. Констан гневно посмотрел на Брюннера, сжав на коленях кулаки.
— Не надо злиться, дорогой Констан, — усмехнулся Брюннер, не поворачивая к нему головы. — Я стою за собственную правду, вы — за свою. Германская уже победила, как видите. Но всё может поменять в любой момент. Вы ведь не должны терять дух, верно? Нет. Не должны.
Кнут встал, опираясь на подлокотники кресла, и, заложив руки в карманы брюк, поднялся на носках и вытянулся в струнку, потягиваясь. Затем неспешно направился в сторону выхода из кабинета, проходя мимо Дюмеля. Поравнявшись с ним, он вдруг остановился, застыв рядом с его креслом и, высвободив руку из правого кармана брюк, припечатал к груди Констана вскрытый конверт с письмом внутри кончиками своих пальцев.
Дюмеля словно ошпарило. Он смотрел на конверт, сердце его выпрыгивало из груди. Он уже догадался, что это за письмо, но не шевелился. Брюннер ухмыльнулся и медленно заскользил пальцами по груди Констана вниз, прижимая к нему письмо и следя за своей ладонью. Даже через плотную бумагу и суконную ткань кончиками чувствительных пальцев Кнут осязал ровную кожу и крепкое тело молодого священника и принял удар его большого сердца, колотящегося в страхе за жизнь. Ощутив небольшой пресс на животе Дюмеля, Брюннер отпустил руку. Письмо упало Констану на колени, и он тут же схватил его и сжал в ладонях, приложив к губам и зажмурившись. Телу стало холодно, чувствовалось, что ноги откажут от волнения, попробуй он встать. Сердце выделывало небывалые бешеные ритмы, оставляя в груди вмятины. Перед глазами под закрытыми веками поплыли круги.