Долгая ночь (СИ) - Тихая Юля. Страница 2

— Ты больной?!

— Может ты не в курсе, хамло, — это Ливи аж привстала, чтобы сверлить его гневным взглядом, — но приличные люди так не делают!

Мастер Кеппмар оторвался от газеты и кашлянул. Ливи, пыхтя, как болотный дух, села. Я картинно отодвинулась вместе со стулом.

Арден смотрел… странно, глазами смертельно больного, которому вдруг сказали, что не лихорадка у него вовсе, а обычный насморк. Потом он сморгнул, и это выражение стёрлось с его лица.

— Твой артефакт торопится, — сказал он ровно, — снег будет только вечером. Замени ро на тиу. И могу я всё же одолжить?..

Я положила кисть на стол между нами, продолжая сверлить его взглядом.

— Спасибо, — он кивнул мне, будто так и надо. — Извини, Кесса. Я не имел в виду ничего такого.

Это прозвучало ужасно знакомо.

Но мало ли в мире двоедушников с хрипловатыми голосами, в которых слышатся шёпот леса и немного — вина?

И я, выбросив из головы всякие глупости, шумно сгрузила между нами внешнюю крышку артефакта. Ро, говоришь, на тиу; торопится ли, или ошибается, или просто не то в нём и не там… Однажды мои прогнозы начнут, наконец, сбываться, это я знаю точно. А до остального мне нет никакого дела.

ii

Сначала я слышу запах.

Он забивается в нос, щекочет нёбо, ввинчивается в позвоночник. Внутри всё гудит; кишки комкаются в узел; сердце колотится, его стуком можно глушить рыбу; голову дурманит, будто мне снова девять, и отец налил за праздником стопку водки.

Потом я их вижу — взбитый в пену снег, горящие глаза, острые морды. Зубы. Когти. Зубы.

Зубы.

Желтоватые. Влажные.

Вываленные языки. Розоватые дёсны. Капля слюны.

Зубы.

Что-то подскакивает внутри. Я пячусь. Кровь застит глаза.

Я маленькая, я такая маленькая, что один этот зуб больше моего уха. Мои когти им — ерунда, комариный укус; я сама им — смешная игрушка, меня можно швырнуть одним ударом лапы, как мяч, меня можно трепать, рвать, драть, и светлый мех смешается с осколками костей и кашей из крови и требухи.

Я разворачиваюсь и бегу.

Изо рта — пар, белый-белый, густой, как можжевеловый дым. Солнце слепит. Снег раскалён, снег жалит лицо, я тону в нём, тону, и с каждым прыжком всё труднее выдернуть себя из пучины.

Если я остановлюсь, я ухну в него с головой. И тогда за мной придут они. Они всё ближе; они совсем рядом; я слышу их запахи, я чую азарт и адреналин, и их желание догнать, поймать, присвоить стучит у меня в ушах. Я скачу зигзагами, как подстреленный заяц, я несусь, и деревья всё ближе.

Ныряю в подлесок, оборачиваюсь и понимаю: да им всё равно. Они проламывают заснеженные кусты, как бумагу, и я как-то вдруг сразу верю: нет здесь такого дерева, которое они не смогли бы покорить.

Прятаться негде. Бежать некуда, но я бегу. Пусть я куплю лишь полминутки времени, но это значит — ещё целых тридцать секунд до того, как зубы распорют моё брюхо.

Несусь на шум. Впереди — гомон бурной реки, перемалывающей обломки льдин; позади — грохот чужого дыхания.

Вот один из них останавливается, закидывает голову и воет, и у меня всё стынет внутри.

Они найдут меня здесь. Они совсем близко, и когда они догонят — когда зубы сомкнутся у меня на шее — всё закончится.

Моя смерть гонит меня к реке, и река в этот сезон тоже дышит смертью.

Я не знаю, умею ли я плавать.

Я вся, кажется, состою из этого запаха — чужого, пронзительного, свернувшегося в горле ядовитой змеёй.

Это запах борщевика. Это запах волчьего лыка. Это запах родового проклятия, мха на кладбищенских арках, манка над болотным бочагом, свечей во славу Полуночи.

Это запах смерти.

Я смотрю в её глаза — и прыгаю. Вода заливается в панически распахнутый рот, и льдины с треском сталкиваются над головой.

Я проснулась и села.

Вдох — выдох — и колотящееся сердце, успокаиваясь, признаёт: это всё давно не правда, это всё прошло и осталось далеко позади.

Ты выплыла, Кесса. Ты справилась, и ты нашла другую дорогу, где больше ничего не пахнет.

Потянулась к часам: довольно рано, но ложиться снова нет уже смысла. Отбросила одеяло, села, и холод вцепился в голые колени; умылась, почистила зубы и сжевала сваренное с вечера яйцо.

Рыбы сожри этого Ардена. Должно быть, он совсем недавно в Огице и ещё не привык, что какие-то вещи, естественные на центральных территориях, здесь считаются ужасным хамством (спасибо за это всем богам сразу).

Это в Кланах при знакомстве можно и обниматься, и целовать руки, и зарываться носом в волосы: двоедушнику дай волю, и он обнюхает тебя с ног до головы, уделив особое внимание промежности. Как же можно иначе, когда и зверь, и тело требуют подробностей и близости! Запахом размечена твоя дорога, в запахе сказано, где ты есть и куда идёшь — и он скажет много больше имени, титулов и любых других слов.

Другое дело — дети луны, сотканные из света. Понюхай такого, и будешь проклят до конца своих дней. И хотя все они чем-нибудь да пахнут, сами лунные убеждены, что они — лишь искры разума, капсула «я», а телесность вторична и дана во бремя и испытание. Пока двоедушники охотно примеряют друг на друга клички, лунные берегут свои девять имён, а искры с их крыльев обнажают реальность.

Хотя кто бы говорил о реальности, если её, конечно же, нет, как нет ничего верного, ничего однозначного, ничего настоящего? Всякий колдун знает, что он лишь натянутая нить родовой крови между «тогда» и «потом», и нет разницы, где быть и кем — важно лишь быть в нужное время.

Город Огиц вырос при университете, а Амрис Нгье страстно верил, что все мы равны; ходят слухи, что сам он был рождён колдуном, но однажды отказался от Тьмы и стал поклоняться Луне. Всё это, конечно, байки, но с самого основания здесь не принято излишне выпячивать свою природу. Двоедушники не оборачиваются в людных местах, не обнюхивают каждого встречного и не метят заборы; дети луны не ходят голые, не бросают тела пустыми и не летают над городом; колдуны не пускают кровь на улице, молчат об увиденном завтра и не ходят в чужие сны.

Амрис Нгье верил, что таково оно — общество будущего, и что сознание властвует над сутью. Примерно за это его, говорят, и утопили, а потом разорвали на пятнадцать частей, и каждую из частей сожгли, пепел смешали с глиной, из глины налепили человечков, а человечков закопали в разных концах Земель.

Ничего удивительного, что он плохо кончил. Но если бы он попал сегодня в Огиц, он был бы, пожалуй, немного горд.

Я обожала Огиц, и именно здесь мне наконец почти перестали сниться кошмары. И не снились бы ещё много лет, может быть, никогда, если бы одному пижонистому хаму не пришло в голову меня понюхать.

Сам он, кстати, — я призадумалась, — ничего так пах, нормально. Лесом, мужчиной, заклинаниями и немного запретной магией. Пожалуй, если бы я была не я, не здесь, не сейчас — я бы не отказалась понюхать его… повнимательнее.

Этой мысли я усмехнулась криво. Хамло ли он там и насколько, я знаю свою дорогу безо всяких запахов.

Уронила лицо в холодную воду. Поморгала, вымывая из себя сон и глупые мысли, и привычно запустила руку под рубаху.

Он был там, — я никогда с ним не расставалась. Толстый медный круг, покрытый мелкой вязью слов; немного вплавленного метеоритного железа, осколки гагата, пыль с аместистовой друзы, мелкие камни в инкрустации; крошечная деревянная бусина, натёртая маслами; заточённая в стекло горошина ртути. Я проколола клыком подушечку пальца, и тягучая капля крови пробежала по выцарапанным знакам.

Я гладила грани артефакта, а губы шептали сами собой заученные слова, — они давно слились в моей голове в один длинный-длинный знак, в котором совсем потерялись и глагольные формы, и падежи.

Мир вокруг меня дёрнулся — и застыл: привычный, плоский, бледный. Зверь накрыл нос хвостом и, убаюканный тенями, затих.

С каждым разом получалось всё проще и проще.