Долгая ночь (СИ) - Тихая Юля. Страница 55

Матильда, однако, цвела. Она была здесь, похоже, и правда дома. Она говорила о том, как поднимала из запустения тайную службу — без подробностей, витиеватыми формулировками, но с многозначительным лицом.

И ещё о том, как велик мир и как мудра Полуночь, — которая, как водится, никогда, никогда не ошибается.

Наконец, мы вернулись обратно, в холл, и Матильда сделала чёрный кофе без сахара и торжественно вручила его мне. Я пригубила — гадость, — и всё-таки спросила:

— Откуда вы вообще знаете, что Король существует?

— Мы же проходили через историческую комнату, — удивилась Матильда. — Есть множество свидетельств, артефактов, упоминаний в самых разных источниках. Это научный факт, моя дорогая.

Жёлтая седина в её волосах казалась особенно бледной. И она была вся вдруг не властной лаской, тенью-за-Волчьим-престолом, Хранительницей-чего-то-там, а нелюдимой, зашоренной женщиной, упивающейся видениями своего грандиозного прошлого.

— Это было давно, — как могла мягко сказала я. — Какая теперь-то разница?

Она рассмеялась. В пустом парадном холле это звучало глухо, каркающе.

Смех оборвался резко.

— Прошлое продолжается, — неожиданно чётко сказала Матильда. — Ты дурочка, если думаешь, будто его можно вычеркнуть. Пусть Крысиный Король умер, но его хвосты живы, а его следы хранят тепло. Ты же ласка, милая. Ты же должна понимать!

Увы, я была неправильной лаской. Ещё несколько лет назад я выяснила, что Охоту, увы, никак нельзя отменить; как нет никакой уголовной статьи за «украденного» зверя, или, по крайней мере, она такая секретная, что о ней не просочилось даже глупых слухов и детских страшилок. Так бывает, говорят, что ты ловишь кого-то совсем тебе неподходящего, — но это теперь твоя судьба, и вот эта дорога, какая ни есть — вся теперь твоя.

— Ты настоящая ласка, — сказала Матильда, будто услышав мои мысли. — Мы знаем о тебе почти всё. Ты, конечно же, наша. Подумай сама: сколько всего ты сделала ради своих целей? Вспомни, сколько хранишь секретов — таких секретов, за которые убивают. Или скажешь, не ты исхитрилась заморочить головы лисам? Или скажешь, что особенно думала над средствами? Или вот этот мальчик, Арден. Он ведь проникся твоими словами, не так ли? Он уже видит тебя, как бедную девочку, принёс таких глупых клятв, что его бедная мама бьётся головой об стену, и даже обещал тебе каких-то там денег. Скажешь, это всё была не ты?

— Я ему не врала!

— Нет, разумеется, нет. Но ты ведь добилась, чего хотела?

Это была какая-то вывернутая логика, и я только открыла рот и закрыла, не найдя, что сказать.

А Матильда продолжала, и её щипящий голос ввинчивался сверлом где-то между глаз:

— Мы не врём, милая. Вернее, так: мы, конечно же, врём, когда другого выхода совсем не остаётся. Но почти всегда достаточно одной из правд… А правд у нас очень много. Знаешь ли ты, что делает ласку — лаской?

— Полагаю, видовая принадлежность зверя?

— Смешно! Зверь — это всего лишь зверь, моя милая. Куда важнее то, почему он тебя выбрал. Что есть в тебе такого, что Полуночь дала тебе ласку? Полуночь не ошибается, никогда не ошибается. Мы знаем о тебе многое, а она — всё! И знаешь, каких людей любят ласки? Ласка выбирает тех, кто не останавливается. Тех, кто видит цель и идёт к ней, любыми путями. Тех, кто не разжимает челюсти. Мне можешь говорить что угодно, но себя не обманывай: действительно ли ты думаешь, что ласка попалась тебе зря?

Я молчала. А Матильда сказала вкрадчиво:

— Только здесь ты сможешь быть собой. Среди ласок. Потому что мы все такие, как ты. Потому что я могу дать тебе смысл.

Я отставила кружку с нетронутым кофе:

— До свидания.

Вверх лифт полз почему-то медленнее, чем вниз.

Пилиньк, закрываются двери. Гудит где-то внизу, под ногами, машина, с едва слышным скрежетом проворачивается колесо, натягиваются тросы, и кабина вздрагивает.

Пилиньк! Загорается лампочка: минус первый этаж. Открываются двери, но на площадке пусто; должно быть, здесь устали ждать и ушли по лестнице.

Я ведь так боялась её. Я так боялась её всё это время. Я читала про ласок с внутренней дрожью, с нелепым, удушающим ужасом, будто из плохо пропечатанных букв коротенькой газетной заметки на меня смотрели её глаза. Её показывали по телевизору, и цепкий взгляд преследовал меня, и на улице потом мерещилась её фигура.

Когда она приходила забирать из мастерской корону, я подглядывала из-за шторы, сама не знаю зачем. Я не боялась, что она меня узнает, или почует, или что будет скандал. Я просто не могла не смотреть, потому что пока я её вижу, я знаю, где она. А если не вижу, — значит, будто бы где угодно.

Когда мы приезжали к резиденции в первый раз, она курила на балконе. Может быть, она даже уже знала, что это я; а может быть, ей не было до того никакого дела. Я смотрела на неё и взвешивала, стоит ли кидаться в чёрный, утопленный в снегу незнакомый лес, и станут ли в меня стрелять.

Даже сегодня утром я будто закаменела под её взглядом и не могла вставить лишнего слова.

И зачем всё это? С чего? Что они — они все! — могут мне сделать?

Великая миссия! Могущественные тени правителей мира! Да пожалуйста, — кто я такая, чтобы спорить? Наверное, когда-то Матильда рвала все жилы, чтобы оказаться сегодня здесь. Она и не знает, наверное, никакой другой жизни, — без этих своих странных занятий, туманных намёков и всяких дел, о которых нельзя рассказать даже за самым поганым кофе.

Пусть её. Должно быть, она молодец. Она прошла дорогу много длиннее моей, но разве же это сделало её великим мировым картографом, точно знающим, куда мне теперь надо, и как туда лучше добраться?

Для неё сбылись какие-то вещи. А какие-то не сбылись, утонули в тумане, смазались и пропали; и теперь сложно даже вспомнить, что такие вещи бывают.

Вот и вербуют здесь из рук вон плохо. Это ведь можно, наверное, сделать гораздо лучше; но для этого придётся представить, будто бы разным ласкам нужно сказать разные слова. А так же нельзя, это же странная мысль на грани с абсурдом. Я же действительно ласка; нас же и правда с ней что-то роднит; это же можно как-то назвать, вывернуть, чтобы мне захотелось остаться.

А может быть, мне кажется так, потому что меня нельзя завербовать. Не могу даже представить, чтобы я выбрала такое.

Пилиньк, вторит мне лифт.

Наверное, нужно было уйти достаточно далеко, чтобы вернуться. Чтобы стать свободной от них всех. Чтобы вспомнить: как бы причудливо ни вились дороги, они не приводят тебя точно в то место, где ты уже был.

Ничего нельзя отменить. И переделать тоже нельзя.

И может быть, — может быть, — это хорошо.

xlix

— Ты скотина, Арден, — тяжело сказала я пару часов спустя, когда он, как ни в чём не бывало, заявился в мою комнату.

— Эмм?.. Ну, ладно.

И развалился в глубоком, неудобном кресле, откинув голову далеко назад. Устроился, тоже мне, притворился довольным котом. Так и думает до сих пор, что я дурочка, и стану его терпеть?

— Скотина, — повторила я, всё больше распаляясь. — Давай или по делу, или убирайся!

Он скосил на меня один глаз:

— Эй, ты чего?

Я непреклонно сложила руки на груди.

— Кесс?

— По делу, — твёрдо сказала я. — Или проваливай!

Всё возвышенное, лёгкое, спокойное схлынуло с меня сразу после лифта. Во время глупой экскурсии я чувствовала себя цельной и уверенной, будто бы в противовес самой Матильде; тогда я подумала про неё почему-то: бедная женщина, — и пропустила мимо ушей большую часть резких, несправедливых слов.

Я чужая там, конечно. Но переделывать её — дурное, бессмысленное дело; заняться мне больше нечем!

Зато в комнате меня быстро начало трясти запоздавшей злостью.

«Ты настоящая ласка», подумать только! Да хоть мандавошка, тебе-то какое дело?! И кто какое право тебе дал определять, какие ласки «настоящие», а какие поддельные, и с чего ты взяла вообще, будто можешь решить, кто и что по этому поводу должен?!