Медвежатница - Акунин Борис. Страница 11
– Как он… был убит? – сжав под столом кулаки, спросил Антон Маркович. – Он сразу умер или…
– Ваш сын погиб героически. Красиво погиб. Даже картинно. И я вам это говорю не в утешение, это правда. Помните в «Войне и мире», как Болконский повел в атаку солдат, со знаменем? В точности так же. Только мы в атаку со знаменами не ходили… Убило его на месте. Наповал, в первую же секунду. Похоронили в братской могиле, со всеми остальными. У нас треть роты полегла на той поганой улице.
– Я летом был в Бреслау. По линии Общества советско-польской дружбы. – У Антона Марковича текли слезы, он утирал их ладонью. – Там на кладбище советских воинов целые шеренги братских могил… Я ходил, пытался почувствовать, в которой… Ужасно тяжелая там атмосфера, прямо дышать нельзя… Столько любви похоронено…
Он не сумел объяснить, что имеет в виду, потому что окончательно расквасился.
Санин сидел молча, ждал.
– …Извините. Я не должен был терзать вас зрелищем родительской скорби, – сконфуженно сказал минуту спустя Клобуков, пряча платок. Сам понял, что это прозвучало манерно.
– Скорбь дело правильное, – спокойно ответил Санин. – Вот его вещи.
В скрипучем, почти новеньком планшете лежали парадные золотые погоны с маленькой звездочкой, открытки с какими-то немецкими видами, детский рисунок – похоже Адин, две фотокарточки и тетрадь в замшевом переплете – небольшого формата, но довольно толстая. Неужели Рэм вел дневник? Какой это был бы подарок судьбы – услышать живой голос сына! С забившимся сердцем Антон Маркович стал перелистывать. Увы. Мелкий незнакомый почерк, чуть не половина тонких, папиросной бумаги страниц выдраны. Похоже, они просто использовались для самокруток.
Взял фотографии.
Лихой старшина в фуражке набекрень, сзади надпись «Боксеру от горлодера». И совсем молоденькая девушка, почти девочка с жестким, пытливым взглядом. На обороте аккуратным почерком цитата из Пушкина и дата, сорок второй год. Значит, москвичка – Рэм в это время еще в школе учился. Внизу было и имя «Татьяна Ленская», но вряд ли настоящее. Дань пушкинским героям. В гимназические годы юный Антон Клобуков, интересничая, подписывался в альбомах «Марк Антоний».
– Кто старшина, не знаю. Не из нашей части, – сказал Санин. – А снимок девочки в планшет я сунул. Он у Рэма в нагрудном кармане был. Где-то я вроде ее видел, у меня цепкая зрительная память. Но вспомнить не могу. Или мельком, или просто похожа.
– Наверное, похожа. Мне она тоже кого-то напоминает.
Антон Маркович всё смотрел на фотографию, которая, видимо, много значила для Рэма, если он носил ее на груди.
Ах, если бы знать, кто это. И найти. Ни для чего, просто посмотреть. Пускай она давно замужем, пускай даже забыла Рэмку, неважно. Все равно она – частица его жизни.
Вдруг вспомнил, на кого она похожа – только потому, что перед тем Санин упомянул Бреслау. Расстроился: не то. Там, в теперешнем польском Вроцлаве, была одна молодая женщина-экскурсовод, очень чисто говорила по-русски. Чем-то похожа. Повела делегацию показывать старый город, но Антон Маркович со всеми не пошел, он приехал не для осмотра вроцлавских достопримечательностей. Вместо этого отправился на воинское кладбище, ходил там по аллеям, горевал.
Кто бы ты ни была, московская девочка, живи подольше. И хоть изредка вспоминай Рэма.
Когда гость лег, Антон Маркович постелил себе на полу, около Адиной постели, и долго смотрел на темный потолок. Дочь спала бесшумно, было очень тихо. Лишь шелестела чем-то черепаха, ей тоже не спалось.
Человек со стальными зубами
Больше четырех часов в сутки Санин спать не умел. На рассвете он поднялся, собрался, оставил хозяину благодарственную записку и, не произведя ни малейшего шума, вышел.
Ближайшее почтовое отделение, присмотренное во время ночной прогулки, открывалось в восемь. Пришлось подождать.
Вчера Санин сказал не всю правду. Он забрел сюда, в Хамовники, не просто так. Был у него один адресок неподалеку, на улице Россолимо, где вроде бы сдавалось жилье таким, как он, полулегальным людям. Но на двери белела бумажка с фиолетовой печатью. Как говорят уголовные, хаза гикнулась.
На почте Санин открыл адресную книгу, прикрепленную к стойке двумя металлическими шнурами, и составил список городских справочных бюро, выстраивая маршрут. Оказывается, за семнадцать лет он не забыл топографию родного города.
Потом, проложив курс, двинулся по нему, от киоска к киоску: Зубовская площадь, Смоленская, Арбат, Бульварное кольцо и так далее.
Накануне, в темноте, он Москвы толком не разглядел, только уличные фонари да светящиеся окна. Зато теперь насмотрелся досыта.
Родной город перестал быть для Санина родным, он чувствовал себя здесь чужим, и всё вокруг было чужое, а места, которые напоминали о прежней жизни, своим видом не радовали, а только царапали. Проходя мимо Осовиахимовского клуба, где впервые когда-то на танцах поцеловал девушку, Санин отвернулся и ускорил шаг.
Вот на мидовский небоскреб он с интересом посмотрел. Ишь ты. Сколько деньжищ потратили, можно сотню жилых домов построить.
Главное – люди в Москве были какие-то другие. Не такие, как раньше, и не такие, как в других местах. То есть каждый по отдельности вроде обыкновенный, запросто мог бы встретиться и в Калинине, откуда Санин вчера приехал, и в том же Свердловске. А толпа – другая.
Во-первых, очень мало старых шинелей и кителей, в которых уже десять лет, после войны, ходит вся Россия. Самой распространенной обуви, кирзы, почти не видно. Зато много шляп, много нарядных, как из журнала «Огонек», женщин. И была еще некая странность, которую Санин срисовал не сразу.
По всей стране – в городах, на станциях, в поездах – кишмя кишели слепые, безногие, безрукие, вовсе обрубленные, а в Москве инвалиды практически отсутствовали. Не стучали костылями, не катили на самодельных тележках, не просили милостыню, не продавали поштучно папиросы, не пели под гармошку. Вымерли они тут все, что ли?
Так вышло, что в столице Санин не был с самого тридцать восьмого, после первого ареста. Его тогда этапировали в Саратов, пустили по делу «военно-фашистского заговора» в штабе Волжского округа, где Санин недавно стажировался. Через два года дело почему-то прекратили и всех, кто его вел, пересажали самих. Санин получил свободу, денежное пособие, пришпилил назад на петлицы сорванные «шпалы», вставил зубы (которые ему потом снова выбьют) и отправился прямиком к новому месту службы, на румынскую границу. В Москву не поехал, потому что было некуда и незачем. Сам после ареста посоветовал жене развестись. Она и развелась. В сороковом году Санин за это на нее обижался, а сейчас, с учетом последующих событий, был за Нину только рад. Такого мужа никому не пожелаешь.
– Алешик! Да Алешик же! – требовательно крикнул сзади женский голос, когда Санин стоял в очереди к киоску на Арбатской площади. – Куда ты смотришь, я здесь!
Санин вздрогнул, вдруг вспомнив, что так же называла его жена. По имени – не то что «Алешиком», а даже просто «Алексеем» – к нему никто не обращался уже много лет. Или по фамилии, или по номеру, блатные в лагере – по кличке.
Медленно обернулся.
Женщина, вся в мелких кудряшках, в пальто с квадратными плечами махала рукой мальчику в беретке.
– Слушаю, гражданин, – нетерпеливо сказали из окошка. – Вам что?
– Я, девушка, ищу двух фронтовых знакомых. Первого звать Беклемишев Илья Гаврилович. Точного года рождения не скажу, лет сорок пять ему сейчас. И еще Берман Ефим Соломонович, ему что-то под сорок. Вот, я написал.
Сунул бумажку.
В списке было восемнадцать имен. Спрашивать в одном месте больше, чем про двоих человек, не стоило, поэтому Санин и составил траекторию через девять адресно-справочных бюро.
До последнего пункта, на Каланчевке, он добрался уже в сумерках. Нисколько не устал. Последний год, уже на бесконвойке, он работал разметчиком вырубного леса – бывало, отмахивал по тайге за день километров по сорок. И ничего. С отвычки – без строя, без вохры, без собачьего лая – было даже в радость.