Еще одна чашка кофе (СИ) - Лунина Алиса. Страница 86
Ольга рыдала — ее любимый город детства осаждают враги, бомбят его, хотят уничтожить. Дворцовая площадь, Летний сад, серебро Невы и Фонтанки, Никольский собор, где их с Ксютой крестили… Ксюта, Коля, петербуржцы-ленинградцы, родненькие, держитесь!
В тот день Ольга (большая беда — верный путь к Храму!), впервые за свою эмигрантскую бытность, пошла в маленькую русскую церковь. Двадцать лет после разлуки с Сергеем она прожила без креста, но теперь купила простой, безыскусный, бесценный крестик и надела на шею, чтобы неустанно молиться.
Господи, спаси и сохрани этот город. Спаси и Сохрани!
Ленинград
Декабрь, 1941 год
Ксения знала свой город летним, раскаленным, с разгулявшимся на Фонтанке солнечным ветром; зеленым — утопающим в зелени прекрасных ленинградских пригородов; красным, революционным — заполненным красными кумачами, в реве красной бури, подхватившей и унесшей с земли сотни тысяч горожан; золотым — в сказочно красивых листопадах ранней осени; серым — бесприютным, с ветрами и давящим небом; серебряным, праздничным — с наряженными елками, рождественскими ярмарками, зимними катками и горками; но вот таким, как сейчас, она его прежде не знала. Этой зимой город превратился в белое, выстуженное пространство, в котором нет места живому, теплому, человеческому.
В белом пространстве трудно, невозможно жить, а обычные вещи, казавшиеся прежде такими простыми, сейчас требуют героических усилий.
Путь от дома до Фонтанки, который раньше Ксения пробегала за пять минут (девчонкой — проносилась вприпрыжку, девушкой — пролетала, часто напевая на бегу, женщиной — легко проходила, постукивая каблучками), теперь, жительницей блокадного Ленинграда, она преодолевает медленно. В ее теперешнем состоянии дорога от дома к полынье в реке, где в эту блокадную зиму ленинградцы набирают воду, оказывается такой долгой, словно речь идет о расстоянии в сотни километров.
Каждый день закутанная в платок Ксения берет ведро, ставит его на Танины детские саночки и, едва переставляя ноги, идет к Фонтанке за водой.
Ксения проходит мимо моста, где она этим летом прощалась с Колей, с Таней и ее другом, и в ослепительном сиянии морозного белого дня мост кажется ей переправой, по которой уходят ее близкие люди, а Фонтанка — рекой-разлучницей или Летой — рекой смерти.
Ксения на минуту останавливается, смотрит на мост, вон там, на середине моста, мальчик Олег обернулся и помахал ей.
Не надо было ему оборачиваться — говорят, плохая примета.
В октябре Ксения получила письмо от дочери.
«Дорогая мама, — писала Таня, — Олег не приедет к нам на дачу. Он погиб под Смоленском в конце августа. Как жаль, что вы не узнали его ближе и не успели полюбить. Он хотел стать океанографом, мечтал изучать мировой океан, а еще Олег увлекался минералами, собирал камни и писал фантастические романы в толстенных тетрадях. Он был близорукий, но на призывном пункте наврал, что у него отличное зрение, чтобы его взяли на фронт. Мне очень его не хватает, но я не хочу писать тебе о грустном. Мама, обо мне не беспокойся, береги себя. Я вернусь, и папа вернется, ты жди».
«Я жду, Таня, жду вас!» — шепчет Ксения. О своих близких она сейчас знает только, что Таня воюет на Западном фронте, а Колина часть стоит под Ленинградом, защищает город.
Снова и снова Ксения проговаривает письмо дочери, заученное наизусть, и будто слышит Танин голос — звонкий, задорный.
Спой нам, ветер, про славу и смелость,
Про ученых, героев, бойцов…
Она спускается к скованной льдом реке. Лед такой толстый, но вот под ним, в проруби, плещется черная горькая водица, которая хоть и похожа по виду на мертвую воду, на самом деле — живая вода, спасающая горожан. Значит, Фонтанка не только река смерти и забвения, но и река жизни.
«Ксюта, не рассуждай, набирай воду! А то так и замерзнешь со своими рассуждениями!» — звучит откуда-то строгий мамин голос.
Мама теперь часто с ней разговаривает, словно живет, звучит в ней — советует, оберегает, ругает иногда. Мама всегда была строгой, правда, Олечка ее все равно никогда не слушалась.
— Воду набирай и иди домой, — снова одергивает Ксению мама.
Ксения зачерпывает студеной ленинградской водицы, наполняет ведро, ставит его на саночки (как Танечка любила в них кататься с крутых павловских горок!).
Теперь надо пройти долгий путь до дома; в ее нынешнем состоянии идти до него, словно через сорок пустынь. Какие пустыни, глупость какая, причем здесь пустыни, когда от ледяного холода сводит нутро, когда тысячи иголок пронзают ее слабое, такое легкое сейчас, как у ребенка, тело. Какие пустыни, если вокруг столько снега — весь город теперь в снегу.
Снег повсюду — на крышах дворцов и домов, на памятниках, на подоконниках, на карнизах заколоченных окон, на Неве с Фонтанкой.
Ксения везет саночки по снегу и думает, что будь она художницей — она бы только снег и рисовала, он же разный: серебряный, синеватый, посверкивающий, если сумерки, ослепительный, если сильное солнце, страшный, если на нем лежит мертвый человек. Ксюта, не смотри туда, не смотри.
Ну вот, вошла в свою парадную. Теперь нужно преодолеть подъем на третий этаж, а лестница скользкая, все равно что каток. А вот катались на катке когда-то с Олей, Колей, Сережей, да было ли это на самом деле?
Ксения поскальзывается на одной из ступенек, падает и расплескивает воду. «А теперь как же, что же?!» Она сидит на ледяных ступеньках и плачет. Слезы злой корочкой застывают на глазах. Какая я неуклюжая, раззява, все пролила! Олька, бывало, в детстве ругала ее: «Какая ты неловкая, Ксюта!» И правда, Олечка, я такая неловкая.
Ксения берет пустое ведро и выходит на улицу, в белое пространство, где снова тысячи игл впиваются в нее. Больно.
И снова идет на Фонтанку.
В квартире тоже холодно — не согреться. Все, что можно — шкафы, книги, довоенные рабочие чертежи, паркет — пошло на растопку. Мама с папой, если бы увидели теперь квартиру, ужаснулись — паркет выдран, окна заколочены фанерой.
Мама бы охнула:
— Что это, Ксюта?!
Хорошо, что родители не видят ни своей квартиры, ни то, каким стал их любимый город.
Посреди опустевшей комнаты (что не пошло в печь, Ксения обменивала на еду и те же дрова) стоит последнее напоминание о мирной жизни — Танино фортепиано; оно теперь отчасти напоминает брошенное, бывшее когда-то любимым, домашнее животное. Несколько раз в день Ксения снимает с него крышку и кладет руки на клавиши. Она не играет — нет ни сил, ни желания, но касаясь клавиш, помнящих тепло Таниных рук, Ксения словно бы говорит с дочерью.
Вчера дворник Аким, заглянув к Ксении, предложил:
— Барышня, давай твою пианину разберем на дрова?
Ксения вскрикнула:
— Да ты что, Аким, как можно, это же Танечкино!
Аким вздохнул:
— Ну как скажете, барышня.
Ксения горько усмехнулась — Аким называл ее по-старому, как когда-то в юности. А какая она теперь барышня — три кофты на ней, платок до бровей, лицо худое, изможденное, совсем старушка. Она давно и в зеркало не смотрится — теперь что уж, только расстраиваться. Хорошо, что Коля не видит, пусть помнит ее другой — платье, туфли…
За окном, заколоченным фанерой, занимается синий, морозный вечер. Если посмотреть в щелочку — видно, что идет снег.
Опять снег, снова, снова.
Ксения вскипятила воды, налила в любимую Колину кружку кипяток — вот тебе и «чай с Фонтанки». Вместе с сумерками подступает слабость, тоска — вечером всегда тяжелее. Теперь часто бывает, что она будто закатывается в какую-то щель отчаяния, и кажется тогда, что все пропало — Коля с Таней погибли, город будет сдан, мир рухнет. Но в самые отчаянные, лихие минуты, вот как сегодня, где-то рядом звучит уже не мамин, а папин голос. «Не унывать, Ксюта, не сметь!»
В детстве отец часто повторял Оле и Ксюте (было ли это сказано по поводу слез из-за разбитой коленки, двойки по арифметике, обиды на соседнего мальчишку или по куда более серьезным поводам), что даже в самые горькие минуты человек не должен предаваться унынию. И сейчас, спустя тридцать с лишним лет, Ксения кивает: да, папа, я помню.