Невыносимая легкость бытия. Вальс на прощание. Бессмертие - Кундера Милан. Страница 100
— Нигде не написано, что приемный сын должен быть моложе своих родителей. Это же не родной, а именно приемный сын.
— Вы уверены в этом?
— Этот вопрос я давно проконсультировал у юристов, — с тихой стыдливостью сказал доктор Шкрета.
— Да, это довольно странно, и я несколько поражен вашей просьбой, сказал Бертлеф, — но сегодня я в таком удивительном настроении, что хотел бы всему миру приносить одну радость. Если вам это доставит радость… сын мой…
И они обнялись посреди улицы.
25
Ольга лежала в постели (в соседней комнате радио уже не играло), и ей было ясно, что Ружену убил Якуб и что об этом знает только она и доктор Шкрета. Но почему он это сделал, она, пожалуй, никогда не узнает. От ужаса у нее по телу бегали мурашки, но вскоре (ибо, как известно, она умела пристально наблюдать за собой) она с изумлением обнаружила, что эти мурашки сладостны и что этот ужас исполнен гордости.
Вчера она занималась любовью с Якубом в те минуты, когда он несомненно был захвачен самыми страшными мыслями, и она в любовном акте вбирала его вместе с ними.
Как это мне не противно? — спрашивала она себя. — Как это я не иду (и никогда не пойду) донести на него? Неужели и я живу вне правосудия?
Но чем больше она задавала себе такие вопросы, тем больше росла в ней странная счастливая гордость: ей было так, как, возможно, девушке, которую насилуют, но которую внезапно охватывает дурманящий оргазм, тем более мощный, чем сильнее она ему сопротивляется…
26
Поезд остановился, и на перрон вышли две женщины.
Одной из них, верно, было около тридцати пяти, и ей достался поцелуй доктора Шкреты, другая была моложе, эффектно одетая, с ребенком на руках, и ее поцеловал Бертлеф.
— Покажите, сударыня, вашего малыша, — сказал доктор Шкрета, — я ведь еще не видел его!
— Если бы я не знала тебя так хорошо, то кое в чем заподозрила бы, смеялась пани Шкретова. — Взгляни, у него родинка на верхней губе точно там, где у тебя!
Пани Бертлефова всмотрелась в лицо Шкреты и ахнула от удивления:
— И в самом деле! Когда я здесь лечилась, я ее у вас совсем не заметила!
Бертлеф сказал:
— Это столь необыкновенная случайность, что не побоюсь причислить ее к чудесам. Пан доктор Шкрета, возвращающий здоровье женщинам, принадлежит к сословию ангелов и, как ангел, оставляет свой знак на детях, которым помог появиться на свет. Таким образом, это не родинка, а ангельский знак.
Всем присутствующим объяснение Бертлефа понравилось, и они весело засмеялись.
— Кстати, — обратился Бертлеф к своей очаровательной жене, торжественно сообщаю тебе, что несколько минут назад пан доктор стал братом нашего Джона. Стало быть, совершенно естественно, что они, будучи родными братьями, имеют одинаковые родинки.
— Значит, ты наконец решился… — счастливо вздохнула пани Шкретова.
— Я ничего не понимаю, ничего! — Пани Бертлефова потребовала разъяснений.
— Я тебе все объясню. Мы сегодня о многом должны рассказать друг другу, многое отпраздновать. Нас ждет превосходный уик–энд, — сказал Бертлеф и взял жену под руку. И все четверо, пройдя под фонарями перрона, покинули вокзал.
Закончено в 1971 или в 1972 году в Чехии
Бессмертие
Часть 1. ЛИЦО
1
Даме могло быть лет шестьдесят—шестьдесят пять. Я смотрел на нее, растянувшись в шезлонге против бассейна в спортивном клубе, расположенном на последнем этаже современного здания, откуда сквозь огромные окна виден весь Париж. Я ждал профессора Авенариуса, с которым подчас встречаюсь здесь, чтобы поболтать. Но профессор Авенариус запаздывал, и я смотрел на даму: она стояла одна в бассейне по пояс в воде и не сводила глаз с молодого инструктора в тренировочном костюме, учившего ее плавать. Следуя его указаниям, она держалась за край бассейна и делала глубокие вдохи и выдохи. Дышала она сосредоточенно, старательно, и похоже было, будто из глубины вод отзывается голос старого паровоза (для этого идиллического звука, ныне уже забытого, а кому и вовсе неведомого, нет более удачного сравнения, как с шумным дыханием пожилой женщины, стоящей у края бассейна). Зачарованный, я смотрел на нее. Своей трогательной комичностью (инструктор также осознавал ее, ибо то и дело у него подрагивал уголок губ) она притягивала мой взор до тех пор, пока один знакомый не окликнул меня и не отвлек моего внимания. Когда чуть позже мне снова захотелось взглянуть на нее, занятия уже кончились. Она в купальнике шла вдоль бассейна. Пройдя мимо инструктора и оказавшись в трех–пяти шагах от него, она повернула к нему голову, улыбнулась и помахала рукой. У меня сжалось сердце. И улыбка, и этот жест принадлежали двадцатилетней женщине. Рука ее взметнулась вверх с чарующей легкостью. Казалось, будто она бросала в воздух цветной мяч, играя с любовником. Улыбка и жест были исполнены прелести и изящества, тогда как лицо и тело уже утратили всякую привлекательность. То была прелесть жеста, затонувшего в непрелести тела. Но женщина, хотя, вероятно, и сознавала, что уже некрасива, в то мгновение забыла об этом. Какой–то частью своего существа мы все живем вне времени. Возможно, лишь в исключительные моменты мы осознаем свой возраст, а большую часть времени мы — вне возраста. Как бы там ни было, но в то мгновение, когда дама, обернувшись, улыбнулась и помахала молодому инструктору (который не выдержал и прыснул), о своем возрасте она не помнила. Некая квинтэссенция ее прелести, независимая от времени, этим жестом явила себя на миг и поразила меня. Я был несказанно растроган. И всплыло в моей памяти слово «Аньес». Аньес. Ни одной женщины с таким именем я никогда не знал.
2
Я лежу в постели в сладком полусне. Уже в шесть часов, как только начинаю пробуждаться, я тянусь рукой к маленькому транзистору у изголовья и нажимаю кнопку. Звучат первые утренние новости, я едва способен разобрать отдельные слова и снова засыпаю, так что фразы дикторов превращаются в сновидения. Это самый прекрасный отрезок сна, самая восхитительная часть дня: благодаря радио я ощущаю свое неизменное забытье и пробуждение, те самые чудесные качели между бодрствованием и сном, что сами по себе уже достаточный повод для нас не сожалеть о своем рождении. То ли мне снится, то ли я на самом деле в опере и вижу двух трубадуров в рыцарских доспехах, поющих о том, какая будет погода? Как же так, почему они не поют о любви? Но затем до меня доходит, что это дикторы, и они уже не поют, а шутливо перебивают друг друга. «Будет жаркий день, душно, гроза», — говорит первый, а второй игриво: «Серьезно?» Первый голос столь же игриво отвечает: «Mais oui. Прошу прощения, Бернар. Но это так. Придется потерпеть». Бернар громко смеется и говорит: «Это кара за грехи наши». А первый голос: «С какой стати, Бернар, я должен страдать за твои грехи?» Тут Бернар смеется еще громче, как бы давая понять всем слушателям, о какого рода грехе идет речь, и я понимаю его: то наша заветная мечта жизни — пусть все считают нас великими грешниками! Да будут наши пороки сродни ливням, бурям, ураганам! Когда нынче французы раскроют над головами зонтики, пусть вспомнят двусмысленный смех Бернара и изойдут завистью к нему! Я переключаю транзистор на соседнюю станцию, ибо хочу привлечь к близящемуся забытью более интересные образы. На соседней станции женский голос сообщает, что будет жаркий день, душно, гроза, и я счастлив, что у нас во Франции столько радиостанций и повсюду в одно и то же время говорится об одном и том же. Гармоническое сочетание однообразия и свободы — чего лучшего может желать себе человечество? Затем я снова поворачиваю ручку туда, где только что Бернар выставлял напоказ свои грехи, но вместо него слышу другой голос, поющий о новой модели марки «рено», кручу еще, и хор женских голосов расхваливает распродажу мехов, переключаю назад на станцию Бернара, улавливаю два последних такта гимна автомобилю «рено», и тут же вновь вторгается сам Бернар. Напевным голосом, напоминающим только что затихшую мелодию рекламы, он сообщает, что вышла новая биография Эрнеста Хемингуэя, сто двадцать седьмая по счету, но на сей раз истинно сенсационная, ибо из нее вытекает, что Хемингуэй за всю жизнь не сказал ни единого слова правды. Он не только преувеличил число ранений, полученных им в Первую мировую войну, но и изобразил себя великим совратителем, тогда как доказано, что в августе 1944–го, а затем с июля 1956–го был полным импотентом. «О, возможно ли?» — смеется второй голос, и Бернар кокетливо отвечает: «Mais oui…» — и мы все вновь на оперной сцене, и с нами вместе импотент Хемингуэй, а затем вдруг какой–то весьма серьезный голос сообщает о судебном процессе, который в последние недели будоражит всю Францию: во время совсем несложной операции пациентка умерла из–за неудачно проведенной анестезии. В связи со случившимся организация, имеющая целью защищать так называемых потребителей, вносит предложение: все будущие операции запечатлевать на пленке и помещать в архив. Только так, утверждает организация по защите прав потребителей, можно будет гарантировать французу, умершему на операционном столе, что суд отплатит за него полной мерой. Затем я вновь засыпаю.