Невыносимая легкость бытия. Вальс на прощание. Бессмертие - Кундера Милан. Страница 122
Идет предвыборная кампания, политик прыгает из самолета в вертолет, из вертолета в машину, лезет из кожи вон, обливается потом, глотает на бегу обед, кричит в микрофон, толкает двухчасовые речи, но в конце концов зависит от Бернстайна или Вудворда, какие из пятидесяти тысяч фраз, произнесенных им, будут выпущены на страницы газет или процитированы по радио. А захоти политик выступить в прямом эфире по радио или телевидению, он сможет это осуществить лишь при посредничестве Орианы Фаллачи, которая является хозяйкой программы и будет задавать ему вопросы. Политик возжаждет воспользоваться минутой, когда наконец его увидит весь народ, чтобы в один присест выложить все, что волнует его, но Вудворд будет спрашивать его лишь о том, что политика совсем не волнует и о чем говорить ему вовсе не хочется. Так он окажется в классической ситуации гимназиста, которого спрашивают у доски и который силится прибегнуть к старому трюку: он делает вид, что отвечает на вопрос, но на самом деле говорит о том, что приготовил для передачи дома. Только если этот трюк удавался когда–то с учителем, Бернстайна на этом не проведешь. Он беспощадно напоминает политику: «На мой вопрос вы не ответили!»
Кому нынче хотелось бы делать карьеру политика? Кому хочется, чтобы его всю жизнь спрашивали у доски? Уж во всяком случае не сыну депутата Бертрана Бертрана.
ИМАГОЛОГИЯ
Политик зависит от журналиста. Но от кого зависят журналисты? От тех, кто платит. А платят рекламные агентства, покупающие для своих реклам у газет место, а у телевидения время. На первый взгляд, можно было бы утверждать, что они не колеблясь обратятся к газетам, пользующимся большим спросом, дабы увеличить продажу предложенной продукции. Однако это наивный взгляд на вещи. Продажа продукции заботит их менее, чем вы думаете. Достаточно обратить свой взор на коммунистические страны: нельзя же утверждать, что миллионы изображений Ленина, вывешенных повсюду, куда ни кинь глазом, могут увеличить любовь к Ленину. Рекламные агентства коммунистической партии (так называемые отделы агитации и пропаганды) уже давно забыли о практической цели своей деятельности (привить любовь к коммунистической системе) и превратились в самоцель: они создали свой язык, свои формулировки, свою эстетику (руководители подобных агентств когда–то обладали абсолютной властью над искусством своих стран), свое представление о стиле жизни, который культивируют, распространяют и навязывают несчастным народам.
Вы, пожалуй, возразите, что реклама и пропаганда несравнимые вещи, поскольку одна служит торговле, а другая — идеологии? Заблуждаетесь. Примерно сто лет назад в России преследуемые марксисты стали тайно объединяться в небольшие кружки, в которых изучали «Манифест» Маркса; они упростили содержание этой простой идеологии, чтобы распространять ее в других кружках, члены которых, упрощая еще больше это упрощенное простое, передавали ее и распространяли еще дальше, так что когда марксизм стал известен и влиятелен по всей планете, от него осталось лишь собрание шести–семи лозунгов, столь зыбко связанных между собой, что трудно их называть идеологией. И так как все, что осталось от Маркса, уже давно являет собою не логическую систему идей, а лишь ряд суггестивных образов и лозунгов (улыбающийся рабочий с молотом, белый человек, держащий за руку желтого и черного, голубь мира, взмывающий в поднебесье, и так далее, и так далее), мы можем с полным правом говорить о постепенном, общем и всепланетном превращении идеологии в имагологию.
Имагология! Кто раньше придумал этот превосходный неологизм от латинского imago, образ? Я или Поль? В конце концов это не имеет значения. Главное, что это слово поможет нам наконец соединить под одной крышей то, что имеет столько названий: рекламные конторы, советники государственных мужей по вопросам так называемой коммуникации, дизайнеры, которые предлагают форму автомобилей и гимнастических снарядов, творцы модной одежды, парикмахеры, звезды шоу–бизнеса, диктующие норму физической красоты, которой руководствуются все отрасли имагологии.
Имагологи, как теперь известно, существовали еще до того, как создали свои мощные институты. И у Гитлера был свой личный имаголог, который, стоя перед ним, терпеливо обучал его жестам, какие следует принимать во время выступлений, дабы завораживать толпу. Но если бы тот имаголог вздумал дать тогда интервью журналистам, в котором позабавил бы немцев тем, как Гитлер неумело двигал руками, он и на полдня не пережил бы своих откровенностей. Однако нынешний имаголог не только не скрывает своей деятельности, он даже часто сам говорит о ней вместо своих государственных деятелей, объясняя публике, чему он их научил и от чего отучил, как (согласно его инструкциям) они будут вести себя, каких лозунгов и формул придерживаться и какой галстук носить. И нечего нам удивляться его самоуверенности: имагология в последние десятилетия одержала историческую победу над идеологией.
Потерпели крах все идеологии: в конечном счете их догмы были разоблачены как иллюзии, и люди перестали принимать их всерьез. Коммунисты, к примеру, верили, что пролетариат в ходе капиталистического развития будет нищать все больше и больше, и когда однажды оказалось, что рабочие по всей Европе катят на работу в авто, они готовы были кричать, что реальность жульничает. Реальность оказалась сильнее идеологии. И именно в этом смысле имагология превзошла ее: она сильнее реальности, которая, впрочем, уже давно перестала быть для человека тем, чем была для моей бабушки, жившей в моравской деревне и знавшей все по собственному опыту — как печется хлеб, как строится дом, как забивают хряка и делают из него копчености, что кладется в перины, что думает о мире пан священник и пан учитель; каждодневно она встречалась со всей деревней и знала, сколько было совершено в округе за последние десять лет убийств; у нее был, так сказать, личный контроль над действительностью, так что никто не мог убедить ее, что моравское земледелие процветает, когда дома нечего было есть. Мой сосед в Париже все свое время проводит в конторе, где восемь часов сидит напротив другого чиновника, потом садится в машину, возвращается домой, включает телевизор, и когда диктор информирует его об опросе общественного мнения, согласно которому большинство французов решило, что в их отечестве наибольшая безопасность в Европе (я недавно знакомился с таким опросом), он на радостях откупоривает бутылку шампанского, даже не имея понятия о том, что именно в этот день на его улице были совершены три ограбления и два убийства.
Опросы общественного мнения стали решающим инструментом имагологической власти, которая благодаря им живет в совершеннейшей гармонии с народом. Имаголог бомбардирует людей вопросами: прибыльна ли французская экономика? будет ли война? существует ли во Франции расизм? а расизм — это хорошо или плохо? кто самый великий писатель всех времен? Венгрия в Европе или в Полинезии? кто из государственных мужей мира наиболее сексуален? А поскольку реальность для современного человека — материк, все менее и менее посещаемый и, кстати, заслуженно нелюбимый, данные опросов превратились в некую высшую реальность, или, скажем иначе, стали правдой. Опросы общественного мнения — это перманентно заседающий парламент, цель которого — продуцировать правду, причем самую демократическую правду, какая когда–либо существовала. И поскольку власть имагологов никогда не окажется в разладе с парламентом правды, она всегда будет жить по правде, и, хоть все человеческое, как известно, недолговечно, я не могу представить себе, что могло бы сломить эту власть.
Что же касается соотношения идеологии и имагологии, хочу добавить еще кое–что: идеологии были словно огромные вращающиеся за кулисами колеса, которые приводили в действие войны, революции, реформы. Вращение же имагологических колес на историю не оказывает влияния. Идеологии воевали одна с другой, и каждая из них была способна заполнить своим образом мыслей целую эпоху. Имагология сама организует мирное чередование своих систем в бодром ритме сезонов. Как любил говаривать Поль: идеологии принадлежали истории, тогда как власть имагологии начинается там, где история кончается.