В лодке, нацарапанной на стене - Шишкин Михаил Павлович. Страница 11
Разоблачение Азефа не только нанесло удар по всей партии эсеров, но и подорвало, казалось бы, несокрушимую веру Лидии в дело революции. Партийная жизнь практически остановилась. Бывшие товарищи начали подозревать друг друга в провокации. Работа в таких обстоятельствах для Лидии сделалась невозможной и бессмысленной.
“Нельзя что-то делать, если не веришь в успех того, что ты делаешь, – пишет она в январе 1909 года из Аткарска в Цюрих. – Партия разваливается. Партийная работа заглохла. Партия поражена в самое сердце – во всем все видят только провокацию, никто никому не верит. Что я делаю здесь? Вопрос, на который никто не может дать мне ответа. В Аткарске нет интеллигентных людей, только мещане, а это лишь четвертинки людей. Пролетариат только в больших городах. А здесь – тьма, тоска, убожество, пьянство, черносотенство, грязь – одним словом, русская провинция, которую, кажется, нужно или взорвать, или бежать отсюда. Жить здесь нельзя. Я чувствую себя старой, выгляжу ужасно, седина в волосах, морщины. Жизнь проходит. За три года ежедневного труда я не приблизила мою мечту о великом будущем моей страны и моего народа ни на йоту, как ни старалась. Среди товарищей – постоянная грызня, взаимные подозрения и ненависть. Своих ненавидят еще больше, чем чужих. Приходится выступать мировым судьей в бесконечных партийных судах. И сама с ужасом замечаю в себе, что моя любовь к той семье, которую, как я верила, наконец, обрела, куда-то исчезает. Неужели эти озлобленные бесполезные люди – моя семья?”
Лидия разочарована не только в товарищах по партии, но и в крестьянах: “И все это только для того, чтобы понять: никакая революция им не нужна – а нужна зажиточная жизнь, тупая, но сытая. А чтобы раскачать их на революцию, нужны не пьяные грабежи, а война – и не японская, а настоящая, большая, чтобы государство содрогнулось до самых своих основ, чтобы горе и ненависть пришли в каждый дом, чтобы каждый мужик получил в руки винтовку – тогда только революция сможет взорвать Россию. Но будет ли это той революцией, о которой мы мечтали, которую готовили, ради которой жертвовали собой и всеми кругом?”
Лидию начинают мучить тяжелые депрессии.
“Я все еще сижу тут и чего-то жду, а нужно давно бежать из этого ненавистного городка, где ничего не происходит и никогда не произойдет. Я тут как оставленный Фирс из чеховского «Вишневого сада» – все уехали, а меня забыли”.
Она попыталась снова заняться врачебной практикой, но не смогла: “Никаких медицинских справочных пособий у меня тут нет, а опыта практической работы недостаточно. Ни революционер из меня не получился, ни врач. Кажется, я опять у разбитого корыта”.
В начале 1909 года она снова уезжает в Швейцарию в глубоком душевном кризисе. “Может, дело вовсе не в счастье народа и не в революции, может, просто я хотела в этой единственной данной мне жизни быть счастливой и собиралась принести себя в жертву ради моего личного счастья? И тогда о какой «жертве» здесь может идти речь? Иногда кажется, я совсем запуталась в себе, в моей жизни – во всем. Фриц, любимый мой, мне плохо. Очень плохо. Психически, разумеется. Тело свое я для себя уже давно упразднила”.
Лидия Кочеткова отправилась в последний раз в Швейцарию на лечение и остановилась снова в санатории Марбах на Боденском озере. Но ненадолго. Побег от самой себя становится ее способом жить. Брупбахеру она не смогла объяснить цель своей новой поездки в Россию. Но, похоже, что и себе тоже. “Мне кажется, – записал Брупбахер после посещения жены в санатории, – Лидия никак не может оправиться после всего, что с ней случилось за последние годы. Выглядит она ужасно”.
Так или иначе, 1 июля 1909 года Лидия Петровна Кочеткова пересекла границу Российской империи и была сразу же арестована.
После непродолжительного тюремного заключения ее сослали в административном порядке на три года в Архангельскую губернию, сначала в селение Устьвашка. В первых письмах из ссылки сквозь строчки еще сквозит гордость, ведь традиционно пройти через арест, каторгу или ссылку – в интеллигентной России служило своего рода причащением. Но очень скоро ее тон меняется.
“У меня теперь много времени задуматься о прожитой жизни, – пишет она в сентябре 1909 года из Устьвашки. – Здесь все то же, что и везде в России, – грязь, дикость, пьянство, насилие. Вот сосед зарезал жену ножом – здесь в каждой деревне каждый год кого-то убивают. Мы боготворили народ – а он оборотень. За что его любить? И между ссыльными – склоки, вражда, ненависть. У меня больше нет никакой веры ни во что, а тем более в революцию. Наоборот, охватывает страх, вдруг революция действительно придет? Мы заварили кашу, а расхлебывать предстоит детям и внукам. Иногда думаю – все-таки хорошо, что у меня нет ребенка. Ты видишь, я не в очень веселом настроении. Кроме писем тебе, мне не за что больше зацепиться. Я тону”.
Зимой Лидию переводят в Пинегу, там она заболевает тифом, и Брупбахер, сломя голову, бросается к ней в далекую ссылку. Он едет через Москву и Петербург до Архангельска, а оттуда еще шесть дней на санях.
И снова, в который раз, личная встреча не приносит им счастья. После его отъезда Лидия написала: “Почему мы любим друг друга сильнее, когда мы разлучены? Ты это знаешь?”
Из дневника Брупбахера узнаем, что для него эта поездка оказалась поворотным пунктом в его отношении к жене.
На обратном пути, в Москве, он сделал эту запись: “У меня больше нет никаких иллюзий. У нас нет и не может быть настоящей близости – письма это одно, а жизнь – совсем другое. Мы близки друг другу только тогда, когда между нами тысячи километров. Наверно, Лидия принадлежит к особому типу женщин – такая женщина настроена не на продолжение жизни, а на самоуничтожение. Она всю жизнь погибает сама и утягивает с собой всех кругом. Мы читали с ней когда-то русские романы о лишних людях. Она – лишняя женщина. Я больше так не могу. Я принадлежу жизни, а жизнь принадлежит мне. Я должен отречься от Лидии. Так больно и горько мне еще никогда в жизни не было”.
Тогда же из Москвы он отослал ей письмо, в котором говорил, что хочет прекратить с ней отношения: “Лидия, я в отчаянии. Я должен отпустить тебя и идти своим путем. У нас нет будущего. Я здоровый, еще не старый мужчина, я хочу свой дом, очаг, уют, семью. Я хочу вечерами приходить домой. У нас этого с тобой никогда не будет. Мы должны отпустить друг друга”.
Брупбахер просит ее о разводе. Она соглашается, но продолжает ему писать, потому что эта переписка – последнее, что у нее осталось в жизни: этот удар для Лидии совпал еще с одним ударом судьбы, от которого она уже не смогла оправиться.
В Пинеге стало известно, что Бурцев за границей распространил письмо, в котором обвинял Кочеткову в том, что она являлась провокатором и работала на царскую охранку.
“Я могу думать теперь только о подлости людей, – делится она с Брупбахером своим отчаянием. – От врагов я бы выдержала все. Но принять такой удар от своих? Я думала, что обрела среди моих товарищей семью, а обрела предательство, клевету. Вся моя жизнь разрушена, все, что было свято, – оплевано, испоганено. Душу будто истоптали, изгадили. Не могу жить. Не хочу. Мне не во что больше верить. Я не хочу и не могу больше жить”.
Лидия умоляет бывшего мужа связаться в Париже с Бурцевым и прояснить это чудовищное недоразумение. Брупбахер написал тому письмо, но ответил ли Бурцев, неизвестно.
Она чувствует себя затравленной: “Меня сторонятся, как прокаженной. Все ссыльные отвернулись от меня. Кругом только презрение, больше ничего. И еще ненависть. Разве можно жить, когда тебя все ненавидят? А может, эта ненависть – наказание мне за мою ненависть, которую я испытывала в жизни к врагам. А теперь я для моих товарищей сама – враг. Что делать? Всем все простить? Не могу, не могу. И сил в душе нет ни на прощение, ни на ненависть. Повеситься? Но этим не докажешь свою невиновность”.
Лидия навсегда решает порвать с эсеровской партией, которой служила верой и правдой годы.