V. - Пинчон Томас Рагглз. Страница 19
У бури и землетрясения разума нет. Душа не может поощрять не-душу. Только Б-г может.
Но у слонов-то души есть. Любое способное напиться, рассуждал он, должно иметь душу. Быть может, лишь это «душа» и значит. События меж душой и душой – не прямая вотчина Б-га: на них влияет либо Фортуна, либо добродетель. Евреев на Ипподроме спасла Фортуна.
На любой случайный взгляд со стороны Вальдетар был просто поездной механизм, а в частной жизни вот – именно такая дымка философии, воображения и нескончаемых треволнений насчет нескольких своих взаимоотношений: не только с Б-гом, но и с Нитой, с их детьми, с его собственной историей. Никто ничего особо не делает, однако остается великая шуточка над всеми посещающими землю Бедекера: постоянно живущие в ней – на самом деле замаскированные люди. Тайна эта хранится так же крепко, как и прочие: статуи разговаривают (хотя говорливый Мемнон из Фив, некоторыми рассветами, бывал несдержан), кое-какие правительственные здания сходят с ума, а мечети занимаются любовью.
Взяв на борт пассажиров и багаж, поезд оборол свою инертность и тронулся лишь четвертью часа позже расписания к карабкающемуся ввысь солнцу. Железная дорога из Александрии в Каир описывает грубую дугу, чья хорда указывает на юго-восток. Но поезд сперва должен уклониться на север, дабы обогнуть озеро Мареотис. Пока Вальдетар обходил купе первого класса и собирал билеты, поезд миновал богатые деревни и сады, живые пальмами и апельсиновыми деревьями. Враз они остались позади. Вальдетар протиснулся мимо немца с синими линзами вместо глаз и араба, погруженных в беседу, вошел в купе и как раз успел увидеть в окно мгновенную смерть: пустыню. Место древнего Элевсина – громадный курган, на вид – единственное место на земле, кое так и не попалось на глаза плодородной Деметре, – проплыл, обойденный, к югу.
В Сиди-Габер поезд наконец развернулся к юго-востоку, подвигаясь медленно и понемногу, как солнце; зенит и Каир, вообще-то, будут достигнуты одновременно. За канал Махмудья, в медленно расцветающую зелень – Дельту – и тучи уток и пеликанов, что взмывают с берегов Мареотиса, испуганные шумом. Под озером осталось 150 деревень, затопленных рукотворным Потопом 1801 года, когда англичане прорезали пустынный перешеек при осаде Александрии и впустили сюда Средиземное море. Вальдетару нравилось думать, что водоплавающие, густо парящие теперь в воздухе, – это призраки феллахов. Что за подводные чудеса там, на дне Мареотиса! Затерянная страна: дома, лачуги, фермы, водяные колеса, все нетронуто.
Тянут ли нарвалы сами свои плуги? Морские черти крутят свои водяные колеса?
Под насыпью слонялась кучка арабов, выпаривали соль из озера. Дальше по каналу – баржи, их паруса браво белели под этим солнцем.
Под тем же солнцем Нита уже наверняка бродит по их дворику, тяжелая, как Вальдетар надеялся, мальчиком. Мальчик бы уравновесил их: двое на двое. Нас теперь женщины численно превосходят, подумал он: чего ради я должен и дальше поддавать неравновесия?
– Хоть я не против, – как-то раз сказал ей он, когда женихался (частью там еще – в Барселоне, когда работал грузчиком в порту); – Б-жья воля, разве нет? Погляди на Соломона, да и других великих царей столько. Один мужчина, несколько жен.
– Великий царь, – заорала она: – кто? – Оба они расхохотались, как дети. – Одну крестьянскую девочку даже прокормить не можешь. – Не так нужно производить впечатление на молодого человека, за которого собралась замуж. Потому-то среди прочего он и влюбился в нее вскоре после, потому-то они и оставались влюбленными друг в друга почти семь лет супружеской верности.
Нита, Нита… Мысленным взором он всегда видел, как она сидит у них за домом в сумерках, где крики детворы тонут в гудке вечернего поезда на Суэц; где сажа забивается в поры, которые все шире от напоров какой-то сердечной геологии («Цвет лица у тебя все хуже, – говорил, бывало, он: – Смотри, придется мне больше внимания обращать на этих прелестных юных француженок, что всегда мне строят глазки». – «Отлично, – отвечала она, – так и скажу булочнику, когда он завтра придет со мной спать, ему легче станет»); где все ностальгии по Иберийской литорали, для них утраченной, – кальмар, развешенный вялиться, сети, натянутые поперек любого небосветлого утра или вечера, песни или пьяные вопли моряков и рыбаков из-за буквально соседнего маячащего склада (найди их, найди их! голоса, чье страданье есть ночь всего мира), – теряли реальность, символически, как перестук по стрелкам, пых-пых неодушевленного дыханья, и лишь делали вид, будто собираются среди тыкв, портулака и огурцов, одинокой фиговой пальмы, роз и пуансеттий их сада.
На полпути в Даманхур он услышал, как в купе поблизости плачет ребенок. Любопытствуя, Вальдетар заглянул внутрь. Девочка была английская, лет одиннадцати, близорукая: слезистые глаза ее влажно искажались за толстыми очками. Напротив нее мужчина, лет тридцати, разглагольствовал. Другой смотрел на все это, вероятно, сердито, по крайней мере, такую иллюзию создавало его горящее лицо. Девочка прижимала к плоской груди камень.
– Но ты ж никогда не играла с заводной куклой? – упорствовал мужчина, голос приглушен дверью. – Кукла все делает в совершенстве, из-за механизма внутри. Ходит, поет, прыгает через скакалку. Настоящие маленькие мальчики и девочки, знаешь, плачут: капризничают, не слушаются. – Руки его лежали совершенно спокойно, длинные и истощенно-нервные, по одной на каждом колене.
– Бонго-Штырбери, – начал второй.
Бонго-Штырбери отмахнулся, в раздражении.
– Позволь. Давай я покажу тебе механическую куклу. Электро-механическую куклу.
– А у вас есть… – (ей страшно, подумал Вальдетар с нахлынувшим сочувствием, видя своих девочек. Черт бы драл некоторых англичан…) – у вас с собой?
– Я сам она, – улыбнулся Бонго-Штырбери. И отвернул рукав пиджака снять запонку. Закатал манжету рубашки и сунул руку девочке голой внутренней стороной. Блестящий и черный, вшитый в плоть, там был миниатюрный электрический переключатель. Однополюсный, двухпозиционный. Вальдетар отшатнулся, моргая. Тонкие серебряные проводки бежали от контактов выше по руке, исчезая под рукавом.
– Видишь, Милдред. Эти провода идут мне в мозг. Когда переключатель замкнут вот так, я веду себя так, как сейчас. А если перебрасывается в другую…
– Папа! – вскрикнула девочка.
– Все работает на электричестве. Просто и чисто.
– Прекратите, – сказал другой англичанин.
– Отчего ж, Иглошёрст. – Злобно. – Отчего. Ради нее? Растроганы ее страхом, разве нет. Или ради себя.
Иглошёрст, казалось, пошел на попятную, застенчиво.
– Детей не пугают, сэр.
– Ура. Опять общие принципы. – Трупные пальцы потыкали воздух. – Но день настанет, Иглошёрст, и я, или кто другой, застанет вас врасплох. За любовью, ненавистью, даже проявлением какого-нибудь рассеянного сочувствия. Я глаз с вас не спущу. В тот же миг, когда вы забудетесь и признаете человечность другого, увидите в нем личность, а не символ, – тогда, быть может…
– Что есть человечность.
– Очевидное вы спрашиваете, ха, ха. Человечность – то, что подлежит уничтожению.
Из заднего вагона донесся шум, за спиной Вальдетара. Иглошёрст выскочил из купе, и они столкнулись. Милдред сбежала, сжимая свой камень, в соседнее купе.
Дверь на заднюю площадку была распахнута: перед нею толстый румяный англичанин боролся с арабом, которого Вальдетар уже видел за беседой с немцем. У араба был пистолет. Иглошёрст двинулся к ним, приноравливаясь опасливо, выбирая точку. Вальдетар, придя наконец в себя, кинулся разнимать драку. Но не успел приблизиться, Иглошёрст направил пинок в горло араба и попал ему по трахее. Хрипя, араб повалился.
– Так, – раздумчиво произнес Иглошёрст. Толстый англичанин подобрал пистолет.
– В чем дело, – решительно осведомился Вальдетар, как образцовый слуга общества.
– Ни в чем. – Иглошёрст протянул соверен. – Все можно вылечить вот этим суверенным средством.