Компромисс. Иностранка. Чемодан. Наши - Довлатов Сергей Донатович. Страница 29
Борис прижимает к себе Галю Водяницкую. На девушке мокрый купальник. Кожа у нее горячая, чуть шершавая от загара. Галин муж, аспирант, сидит на краю волейбольной площадки. Там, где место для судей. В его руке белеет свернутая газета.
Галя – студентка индонезийского отделения. Она шепотом произносит непонятные Алиханову индонезийские слова. Он, тоже шепотом, повторяет за ней:
– Кером даш ахнан… Кером ланав…
Галя прижимается к нему еще теснее.
– Ты можешь не задавать вопросов? – говорит Алиханов. – Дай руку!
Они почти бегут с горы, исчезают в кустах. Наверху – бесформенный силуэт аспиранта Водяницкого. Потом – его растерянный окрик:
– Э, э?!.
Воспоминания Алиханова стали еще менее отчетливыми. Наконец замелькали какие-то пятна. Обозначились яркие светящиеся точки. Похищенные у отца серебряные монеты… Растоптанные очки после драки на углу Литейного и Кирочной… И брошка, ослепительная желтая брошка в грубом, анодированном корпусе.
Затем Алиханов снова увидел квадрат волейбольной площадки, белеющий на фоне травы. Но теперь он был собой, и женщиной в мокром купальнике, и любым посторонним. И даже хмурым аспирантом с газетой в руке…
Что-то неясное происходило с Алихановым. Он перестал узнавать действительность. Все близкое, существенное, казавшееся делом его рук, представлялось теперь отдаленным, невнятным и малозначительным. Мир сузился до размеров телеэкрана в чужом жилище.
Алиханов перестал негодовать и радоваться. Он был убежден, что перемена в мире, а не в его душе.
Ощущение тревоги прошло. Алиханов бездумно выдвинул ящик письменного стола. Обнаружил там хлебные корки, моток изоляционной ленты, пачку ванильных сухарей. Затем – мятые погоны с дырочками от эмблем. Две разбитые елочные игрушки. Гибкую коленкоровую тетрадь с наполовину вырванными листами. Наконец – карандаш.
И тут Алиханов неожиданно почувствовал запах морского ветра и рыбы. Услышал довоенное танго и шершавые звуки индонезийских междометий. Разглядел во мраке геометрические очертания палаток. Вспомнил ощущение горячей кожи, стянутой мокрыми, тугими лямками…
Алиханов закурил сигарету, подержал ее в отведенной руке. Затем крупным почерком вывел на листе из тетради:
«Летом так просто казаться влюбленным. Зеленые теплые сумерки бродят под ветками. Они превращают каждое слово в таинственный и смутный знак…»
За окном начиналась метель. Белые хлопья косо падали на стекло из темноты.
– Летом так просто казаться влюбленным, – шептал надзиратель.
Полусонный ефрейтор брел коридором, с шуршанием задевая обои.
«Летом так просто казаться влюбленным…»
Алиханов испытывал тихую радость. Он любовно перечеркнул два слова и написал:
«Летом… непросто казаться влюбленным…»
Жизнь стала податливой. Ее можно было изменить движением карандаша с холодными твердыми гранями и рельефной надписью – «Орион»…
– Летом непросто казаться влюбленным, – снова и снова повторял Алиханов…
В десять часов утра его разбудил сменщик. Он пришел с мороза, краснолицый и злой.
– Всю ночь по зоне бегал, как шестерка, – сказал он, – это – чистый театр… Кир, поножовщина, изолятор набит бакланьем…
Алиханов тоже достал сигарету и пригладил волосы. Целый день он проведет в изоляторе. За стеной будет ходить из угла в угол рецидивист Анаги, позвякивая наручниками…
– Обстановка напряженная, – говорил сменщик, раздеваясь. – Мой тебе совет – возьми Гаруна. Он на третьем блокпосту. Спокойнее, когда пес рядом…
– Это еще зачем? – спросил Алиханов.
– То есть как? Может, ты Анаги не боишься?
– Боюсь, – сказал Алиханов, – очень даже боюсь… Но все равно Гарун страшнее…
Накинув телогрейку, Алиханов пошел в столовую.
Повар Балодис выдал ему тарелку голубоватой овсяной каши. На краю желтело пятнышко растаявшего масла.
Надзиратель огляделся.
Выцветшие обои, линолеум, мокрые столы…
Он захватил алюминиевую ложку с перекрученным стеблем. Сел лицом к окну. Вяло начал есть. Тут же вспомнил минувшую ночь. Подумал о том, что ждет его впереди… И спокойная торжествующая улыбка преобразила его лицо.
Мир стал живым и безопасным, как на холсте. Он приглядывался к надзирателю без гнева и укоризны.
И казалось, чего-то ждал от него…
11 марта 1982 года. Нью-Йорк
Простите, что задержал очередную главу. Отсутствие времени стало кошмаром моей жизни. Пишу я только рано утром, с шести и до восьми. Дальше – газета, радиостанция «Либерти»… Одна переписка чего стоит. Да еще – младенец… И так далее.
Развлечение у меня единственное – сигареты. Я научился курить под душем…
Однако вернемся к рукописи. Я говорил о том, как началась моя злосчастная литература.
В этой связи мне бы хотелось коснуться природы литературного творчества. (Я представляю себе вашу ироническую улыбку. Помните, вы говорили: «Сережу мысли не интересуют…» Вообще, слухи о моем интеллектуальном бессилии носят подозрительно упорный характер. Тем не менее – буквально два слова.)
Как известно, мир несовершенен. Устоями общества являются корыстолюбие, страх и продажность. Конфликт мечты с действительностью не утихает тысячелетиями. Вместо желаемой гармонии на земле царят хаос и беспорядок.
Более того, нечто подобное мы обнаружили в собственной душе. Мы жаждем совершенства, а вокруг торжествует пошлость.
Как в этой ситуации поступает деятель, революционер? Революционер делает попытки установить мировую гармонию. Он начинает преобразовывать жизнь, достигая иногда курьезных мичуринских результатов. Допустим, выводит морковь, совершенно неотличимую от картофеля. В общем, создает новую человеческую породу. Известно, чем это кончается…
Что в этой ситуации предпринимает моралист? Он тоже пытается достичь гармонии. Только не в жизни, а в собственной душе. Путем самоусовершенствования. Тут очень важно не перепутать гармонию с равнодушием…
Художник идет другим путем. Он создает искусственную жизнь, дополняя ею пошлую реальность. Он творит искусственный мир, в котором благородство, честность, сострадание являются нормой.
Результаты этой деятельности заведомо трагичны. Чем плодотворнее усилия художника, тем ощутимее разрыв мечты с действительностью. Известно, что женщины, злоупотребляющие косметикой, раньше стареют…
Я понимаю, что все мои рассуждения достаточно тривиальны. Недаром Вайль и Генис прозвали меня «Трубадуром отточенной банальности». Я не обижаюсь. Ведь прописные истины сейчас необычайно дефицитны.
Моя сознательная жизнь была дорогой к вершинам банальности. Ценой огромных жертв я понял то, что мне внушали с детства. Но теперь эти прописные истины стали частью моего личного опыта.
Тысячу раз я слышал: «Главное в браке – общность духовных интересов».
Тысячу раз отвечал: «Путь к добродетели лежит через уродство».
Понадобилось двадцать лет, чтобы усвоить внушаемую мне банальность. Чтобы сделать шаг от парадокса к трюизму.
В лагере я многое понял. Постиг несколько драгоценных в своей банальности истин.
Я понял, что величие духа не обязательно сопутствует телесной мощи. Скорее – наоборот. Духовная сила часто бывает заключена в хрупкую, неуклюжую оболочку. А телесная доблесть нередко сопровождается внутренним бессилием.
Древние говорили:
«В здоровом теле – соответствующий дух!»
По-моему, это не так. Мне кажется, именно здоровые физически люди чаще бывают подвержены духовной слепоте. Именно в здоровом теле чаще царит нравственная апатия.
В охране я знал человека, который не испугался живого медведя. Зато любой начальственный окрик выводил его из равновесия.
Я сам был очень здоровым человеком. Мне ли не знать, что такое душевная слабость…
Вторая усвоенная мною истина еще банальнее. Я убедился, что глупо делить людей на плохих и хороших. А также – на коммунистов и беспартийных. На злодеев и праведников. И даже – на мужчин и женщин.