Любовь и корона - Карнович Евгений Петрович. Страница 27
После порывов неудержимого негодования, переходившего в исступление, герцог впадал в какое-то оцепенение. Он, как расслабленный, опускался в кресла, потом вскакивал, быстро ходил по комнате, плакал, рвал на себе волосы и платье. Но все его протесты, брань, крики, вопли, проклятия и слезы были совершенно напрасны, никто не тронулся ими, никто не обращал на них никакого внимания. Могущественный еще за несколько часов регент увидел теперь все свое бессилие, попавшись во власть молодой женщины, которую он до сих пор считал робкой и не способной ни к каким решительным и крутым мерам. Он увидел всю ошибку, раскаивался в своей опрометчивости и в особенности в своем доверии к Миниху, винил себя в слабости и снисходительности к своим врагам, а между тем доходившие до него с площади отголоски радостных криков приводили его в бешенство. Он то надеялся на милосердие Анны Леопольдовны и считал свой арест только временной, неприятной случайностью, и тогда он несколько приободрялся и успокаивался, то впадал в отчаяние, и тогда ему мерещились и пытки, и плаха, и он, скрежеща зубами, с диким хохотом закрывал руками исказившееся от ужаса лицо.
Но вот явился к нему грозный Ушаков в сопровождении своих адъютантов и сильного караула. Ушаков объявил герцогу от имени правительницы повеление о немедленном выезде его из Петербурга. Герцог пошатнулся, но, тотчас же оправившись, склонил голову и, не говоря ни слова, отдался в руки своих суровых распорядителей, которые, накинув плащ поверх бывшего на нем шлафрока, повели его с лестницы, окруженного со всех сторон штыками.
Едва показался на дворцовом подъезде герцог с низко надвинутой на лицо шапкой, как стоявшая около подъезда толпа тотчас же узнала его по знакомому всему Петербургу его синему бархатному плащу, подбитому горностаем. Народ неистово завопил, и по площади раздались крики: «Вот он, наш злодей и мучитель!», «Сейчас бы и порешить его!», «Что закрыл ты харю, покажи ее!» – кричали ему с разных сторон.
Теперь проявилась вся дикая разнузданность грубой черни, которая еще так недавно с подобострастным страхом преклонялась перед своим властелином, а теперь с проклятиями и ругательствами готова была бы растерзать его в клочки, если бы только войска не сдерживали ее свирепого натиска.
Герцога, почти потерявшего сознание, втолкнули в дормез, запряженный придворными лошадьми. На козлах дормеза сидел, вместо кучера, полицейский солдат, а рядом с ним лакей в придворной ливрее; экипаж был окружен отрядом гвардейских солдат с примкнутыми к ружьям штыками. В отдельном, переднем сиденье дормеза помещались доктор и два гвардейских офицера, каждый из них с двумя заряженными пистолетами. По знаку, данному одним из адъютантов фельдмаршала Миниха, распоряжавшимся отправкой арестанта-герцога, поезд тихо двинулся.
В эту минуту герцог нечаянно поднял глаза и увидел в окне дворца бледное лицо Анны Леопольдовны. При виде своего пленника правительница вздрогнула, она хотела сказать что-то окружавшим ее, но голос ее замер, и она, закрыв лицо, заплакала навзрыд. Стоявший у окна, около Анны, ее супруг смотрел на все происходившее с каким-то торжественно-напыщенным видом; ему не верилось, что в отъезжавшем от дворца экипаже мог сидеть тот самый человек, которого он за несколько часов так смертельно трусил, и принц с почтительным изумлением взглядывал на молодую женщину, отомстившую регенту обиды и свои, и нанесенные им ее ничтожному супругу.
После герцога, также в дормезе, был вывезен его брат, генерал Бирон, а за ним в простых санях был отправлен Бестужев. Сильный конвой сопровождал и того и другого.
Наступали ранние сумерки ясного морозного ноябрьского дня. На небе горела вечерняя заря, обливая розовым светом и здания, и толпившийся на площади народ. Ярко-пурпуровым блеском отражался закат солнца в окнах домов, и все это придавало Петербургу веселый праздничный вид, соответствовавший тому настроению, в котором находились теперь жители столицы; с шумным говором потянулся наконец народ за войсками, двинутыми с площади по окончании всех главных распоряжений, и вскоре все вступило в колею обычной жизни для тех, кто не участвовал в перевороте; совершенно иное испытывали теперь те, на ком он отразился прямо или косвенно.
XVIII
Тотчас после доклада Миниха Анне Леопольдовне об аресте регента она послала известить об этом графа Остермана как главного и необходимого дельца в такую затруднительную минуту, приглашая его немедленно приехать в Зимний дворец. Услышав совершенно неожиданную весть о падении герцога, осторожный до крайности министр не поверил возможности такого важного события. Он полагал, что, вероятно, между регентом и принцессой произошли только какие-нибудь замешательства и столкновения, впутываться в которые было бы слишком опасно, и что известие о захвате регента основано на каких-нибудь неверных, преувеличенных или преждевременных слухах, или же, наконец, оно сообщено ему нарочно для того, чтобы заставить его принять участие в неокончившейся еще борьбе принцессы с герцогом. Как бы то, впрочем, ни было, но, ссылаясь на свою тяжкую болезнь, Остерман приказал посланному принцессы доложить ее высочеству, что он, к крайнему своему прискорбию, не имеет решительно никакой возможности исполнить ее приказание. С таким ответом возвратился посланный в Зимний дворец, куда уже успели собраться все вельможи. Не видя среди них Остермана и узнав о его обычной отговорке, Миних тотчас же смекнул, в чем дело, и попросил камергера Стрешнева, шурина Остермана, отправиться к кабинет-министру.
– Я знаю настоящую причину, почему граф Остерман не явился во дворец, – сказал фельдмаршал Стрешневу, – он думает, что не вышло ли относительно ареста бывшего регента каких-нибудь недоразумений, он чересчур осторожен; но вы очевидец всего, что теперь происходит, поезжайте к графу и удостоверьте его лично, что герцог действительно арестован. Я вполне убежден, что тогда Андрей Иваныч сделает над собой некоторое усилие и тотчас же приедет сюда.
Стрешнев принял на себя это поручение, и оказалось, что Миних не ошибся в своем предположении. Убедившись вполне в том, что регент лишился власти, что он схвачен и сидит под караулом и что правление государством перешло в руки Анны Леопольдовны, хитрый старик не замедлил приехать во дворец и представился правительнице, преподнося ей красноречивые и льстивые поздравления, а также пожелания всевозможных благ. Анна Леопольдовна милостиво подшутила над его излишней робостью и неуместной осторожностью, назначив ему быть в тот же вечер у нее с докладом.
У успокоившегося теперь Остермана не только нашлись силы для исполнения служебных обязанностей, но он даже, к общему удивлению, объявил, что на днях, по случаю совершившихся радостных для всего «российского отечества» событий, даст у себя большой бал, удостоить который своим присутствием соизволила обещать государыня-правительница.
В назначенный час Остерман явился с докладом к Анне Леопольдовне. После разговора обо всем случившемся, Остерман представил правительнице свои соображения относительно настоящего положения политических дел, а затем предложил ее вниманию сообщение о тех бумагах, которые без ее ведома были подписаны регентом и отправлены по назначению из коллегии иностранных дел.
– В числе таких бумаг, – сказал совершенно равнодушным голосом министр, – была депеша к дрезденскому двору с просьбой назначить к нам польско-саксонским посланником графа Линара…
– Графа Линара?.. – с изумлением спросила правительница. – К чему же это? – добавила она, силясь преодолеть охватившее ее при этой новости волнение и стараясь казаться совершенно спокойной. Но выражение лица и замешательство тотчас выдали Остерману ее сердечную тайну, и от его проницательности не укрылось то потрясающее действие, какое произвело на правительницу сообщение о предстоящем приезде в Петербург Линара.
– Регент находил, – продолжал Остерман тем же тоном, – что приглашение в Петербург такого посланника, как граф Линар, могло бы в значительной степени облегчить сношения наши с венским двором, а вместе с тем и противодействовать расчетам берлинского кабинета.