Беглецы - Карпущенко Сергей Васильевич. Страница 33

Когда благодарили мужики и бабы адмирала своего, Иван Устюжинов стоял в сторонке, у борта. С возлюбленной своей стоял. С тех самых пор, когда на зорьке, при отплытии плотов из Большерецка, поговорил он коротко с Беньёвским, ни разу не имел он разговоров с учителем и другом. Беньёвский даже и не подходил к нему. Вместе со всеми нагружал Иван плоты, когда покидали острог, в бухте Чекавинской как и другие такелажил галиот, лед колотил чугунными болванками, и все это время он чувствовал подле себя присутствие Беньёвского, но какое-то незримое, духовное. Тогда, на берегу, он был еще все тем же молодым казаком, русским, стоящим твердо на земле родной, но едва отплыл корабль и чем дальше оставался тот край, где он родился, тем сильнее начинал ощущать Иван какую-то могучую силу, подобную той, что чувствовал в присутствии Беньёвского, но только куда более могучую и властную. Сила эта тянула его, как тянет магнит железное крошево, куда-то вперед, в противоположную родному берегу сторону. Он тихо на себя негодовал, сознавая, что лучше бы ему сейчас запечалиться, как печалились, он видел, все беглецы, взгореваться, но Иван не горевал и не печалился, потому что грядущее новое звало его и обещало дать то, что на родной земле он никогда бы не получил, наверно. Но это новое было столь неосязаемо, бесформенно, было чужим, далеким, что ему казалось, будто висит он между небом и землей на очень тонкой бечевке: на землю падать больно и, главное, неохота падать, а до неба дотянуться сил нет, и только смотришь без устали в это синее, ясное небо, где видится жизнь другая, где ты рядом с Богом одесную Его, где покой, и счастье, и высшее разумение. Но нет всего этого пока, а только глядишь да глядишь...

Отпустили мужики растроганного адмирала, и сразу пошел Беньёвский к стоявшему неподалеку Ване. Увидав в руке юноши книгу, спросил, чтобы разговор начать:

– Чем точишь разумение свое? Псалтирь, наверно?

Иван смутился:

– Нет, сударь, не псалтирь. Эзопа басни из дому захватил...

Беньёвский вид сделал что приятно удивился:

– Похвально! Пользу немалую в них сыщешь для себя.

Мавра стояла рядом. Знала молодка, что угодила предводителю рукомесленым шитьем своим, поэтому, думая, что имеет право, смотрела на адмирала прямо, словно наваливалась на нестарого еще мужчину тяжестью спелой красоты своей. Но Беньёвский как будто и не замечал настырных прелестей ее.

– Что ж вы Ванечку мово покинули? – спросила она, не боясь назойливой казаться. – Без пригляду вашего остался, тоскует...

Беньёвский повернулся к ней с улыбкой:

– А потому, что видел в ваших прелестях для Ивана утешение немалое. Что ему до скучных бесед со мной, коль есть на кого потратить время и досуг свой.

Мавра хотела было возразить, но Иван сказал ей строго:

– Ну, будет! Иди отсель, мне с господином адмиралом поговорить охота!

Обиженная Мавра вспыхнула, дернула кокетливо за углы большой цветастой шали и, покачиваясь, прочь пошла.

Иван стоял насупившись. Беньёвский, видя его смущение, на плечо ему руку свою положил, спросил, в глаза заглядывая:

– Так о каком ты деле говорить со мной хотел?

– Я вот что... Помириться с тобой хочу...

Беньёвский осклабился широко, желая выглядеть великодушным, обнял Ивана:

– Не ссорились мы, Ваня. Все сие – фантазии твои. Оставь и больше не говори об оном. Давай-ка лучше к встрече с Европой готовиться. На Филиппинских островах, куда везу я прочих мужиков, места тебе не сыщется – в Париже будешь жить или Берлине. Но для того, чтоб был принят ты везде, чтоб кланялись тебе не токмо простолюдины, но и кавалеры, респект приличный надобно иметь. Первоочередно одежду сию казацкую с себя ты сбросишь. У меня же есть в запасе платье, прекрасное и дорогое. Обрядим тебя настоящим европейцем от шпор до шляпы. Политесу обучу тебя и бою фехтовальному, чтоб, ежели заставит случай разведаться с кем-либо на поединке, не оказался бы невеждой полным и не дал бы себя на шпагу, словно на иголку стрекозу, в мгновенье ока насадить. Дворянину фехтованье – что пряхе прялка али веретено – вещь обязательная. Теперь же о дворянстве твоем скажу...

– О каком таком дворянстве? – улыбнулся Иван.

– Твоем, Иван, твоем. Негоже тебе в Париж простым казаком прибывать, сыном поповским. Родословную тебе присочиню, да постарей, с раскидистым таким древом родовым. Внебрачным сыном Голицына какого-нибудь назваться можешь али Трубецкого – фамилии во всем свете известные. Допытываться никто не станет. Сами вельможи оные претензию твою опротестовать не смогут, поелику грешат немало, часто, а разве упомнишь всех любовниц? В обществе же свободомыслящей Европы на детей побочных с такой же лаской смотрят, как и на законных, – и Беньёвский вдруг оглянулся, посмотрел в глаза Ивану пристально и страшно. – А хочешь, Ваня, мы на твой дворянский герб не княжескую корону водрузим, а... императорскую? Ведь ты, я знаю, пятидесятого года роду, а цесаревич Павел четырьмя годами позже тебя на свет Божий появился, вот и выходит, что ты и есть тот самый первый сынок Екатеринин, коего она по стыдливости своей утаила да на Камчатку с глаз долой и отослала...

Последние слова сказал Беньёвский громким шепотом прямо на ухо Ивану, и юноша в смятении отпрянул от него, шарахнулся от страшного, искривленного лица с горящими глазами сумасшедшего.

– Ты что, ополоумел? – так же шепотом спросил, и лицо адмирала тотчас сделалось приятным и любезным, спокойным и даже чуть насмешливым.

– Ай-ай, Иван, как ты испугался! Неужто вообразил, что я всерьез тебе об оном говорил? Нет, сие лишь шутки ради – смотрел, крепко ли ты делу цесаревича привержен.

Иван глядел на предводителя с холодным отчуждением.

– Вдругорядь, прежде чем таким преглупым способом шутить начать, подумайте. А то мы люди грубые, простые, политесу еще не пробовали, ненароком ушибить могем...

– Ах, Иван, негоже ссориться товарищам! Помнишь, ты меня от звероподобных человеков спас, а я тебя от зверя. Кровью дружба наша связана. Правда?

– Святая правда!

– Ну а раз так, – и снова приблизил он лицо свое к уху Ивана, – значит, сослужишь ты мне службу одну как товарищу и адмиралу своему.

– Какую службу?

– А вот какую. Ты, Ваня, с мужиками близок, любят они тебя, вельми любят, я знаю. И я их люблю. Но ведь даже среди апостолов Христовых сумневающиеся были, в неверие впадали, кое нас, грешных, сверх всякой меры наполняет. Вот и мужики сии... Они сегодня могут Богу свечку ставить, а завтра на икону плюнут – слаба натура человечья...

– Любите вы витийствовать, – недоброжелательно сказал Иван. – Короче б надо.

– Могу короче. Так вот, Иван, прошу тебя, ежели крамолу какую на корабле заметишь али намек единый на перемену умонастроений средь команды, приди ко мне и без утайки все мне перескажи. Уразумел ты просьбу?

Иван поморщился брезгливо:

– Просьба ваша трудновыполнимая. Иного кого просите...

– Исполнишь сие! – не дослушав, сказал Беньёвский, и Иван, взглянув на адмирала, увидел, что смотрит на него и не человек совсем, а железный истукан с человечьими чертами.

«Железо мертвое! Мертвое железо!» – завороженно шептал про себя Иван, уже когда остался один, с ужасом представляя себя крохотной железной крупинкой, которую огромный молот удар за ударом приклепывал, расплющивая до невидимости полной, к огромной железной глыбе.

* * *

Шли мимо Курил, ходко шли. Мужики, от такелажных работ и других обязанностей свободные, толпились у бортов, балагурили, шутили, с любопытством на море глядели, на проплывающие стороной угрюмые, серые скалы Курил. Забавлялись игрой морского зверя, нырявшего в бурунах под самым бортом «Святого Петра», дивились, как неожиданно взлетала с волны стая летучих рыб, стремглав неслась над водой бурлящей сажен двадцать и также неожиданно в море исчезала, будто и не было их и мужикам все это померещилось.

– Диво дивное, братцы, на свете обитает! – с умилением восторженным, со слезинкой даже, громко восклицал капрал бывший, Михайло Перевалов, ростом недомерок – два аршина три вершка, – конопатый, с острым птичьим носиком. – Мнешь ногами землю сию уж почти полвека, а все премудрости Господней не надивишься. Боже ты мой, колико силы у Господа нашего в запасе имеется! Вот хотя бы звери и твари морские, – смотрит на тебя человечьими глазами, морда умная, усатая, того и гляди, рот сейчас разинет и спросит: «Михаила, а табаку не сыщется?» Али вот рыбы летучие. Ну зачем, скажите, приделал им Господь по два крыла? Что за обидное для человека, ни жабр, ни крыл не имеющего, расточительство прещедрое? Какой-то рыбе толико радости: хошь – в глубину морей ныряй, хоть – в небо лети!