Под маской - Фицджеральд Френсис Скотт. Страница 9

– Зачем вам знать? – хладнокровно ответил он. – Вы что, собираетесь писать обо мне книгу?

– Говорите, – настаивала она. – Лгите мне прямо здесь, под луной. Расскажите мне какую-нибудь потрясающую сказку!

Появился негр, включил гирлянду маленьких лампочек под навесом и начал сервировать для ужина плетеный столик. Они ели холодную курятину, салат, артишоки, клубничный джем из богатых судовых кладовых, и Карлиль начал говорить, поначалу смущенно, но по мере нарастания ее интереса его речь становилась все увереннее. Ардита едва притронулась к пище и все время смотрела на его смуглое юное лицо – красивое, ироничное, немного детское.

Он начал жизнь бедным ребенком в Теннесси, рассказывал он, по-настоящему бедным, так как его семья была единственной белой семьей на всей улице. Он никогда не видел белых детей – но за ним всегда ходила дюжина негритят, страстных его обожателей, которых он привлекал живостью своего воображения и ворохом неприятностей, в которые он их затаскивал и из которых вытаскивал. И, кажется, именно эти детские впечатления направили выдающийся музыкальный талант в странное русло.

Жила там чернокожая женщина, которую звали Белль Поп Калун, игравшая на пианино на вечеринках у белых ребят – милых белых ребятишек, которые всегда проходили мимо Картиса Карлиля, презрительно фыркая. Но маленький «оборвыш» неизменно сидел в назначенный час около пианино и пытался ему подыгрывать на дудочке, какие обычно бывают у мальчишек. Ему еще не исполнилось и тринадцати, а он уже извлекал живые и дразнящие звуки регтайма из потрепанной виолончели в небольших кафе пригородов Нэшвилла. Через восемь лет вся страна от регтайма с ума сходила, и с собой в турне «Сиротки» он взял шестерых негров. С пятерыми из них он вместе вырос; шестой был маленький мулат, Бэйб Дивайн, который работал в Нью-Йоркском порту, а до этого работал на бермудской плантации, до тех пор, пока не вонзил восьмидюймовое лезвие в спину хозяина. Не успел еще Карлиль осознать, что поймал удачу за хвост, как уже оказался на Бродвее, и предложения подписать контракт сыпались со всех сторон, и денег было столько, сколько ему и не снилось.

Как раз в это время в его характере наметилась перемена, довольно любопытная и, скорее, горькая. Он понял, что тратит свои лучшие годы на сидение на сцене с целой кучей черных парней. Их номер был хорош в своем роде – три тромбона, три саксофона и флейта Карлиля, а также его особое чувство ритма, которое и отличало их от сотен других; но неожиданно он стал слишком чувствителен к своему успеху, начал ненавидеть саму мысль о выступлениях: с каждым днем они ужасали его все больше и больше.

Они делали деньги – каждый подписанный контракт приносил все больше и больше, но когда он пошел к менеджерам и заявил о своем желании оставить секстет и продолжить выступления уже в качестве обычного пианиста, те просто подняли его на смех и сказали, что он сошел с ума – ведь это стало бы «профессиональным самоубийством»! Впоследствии выражение «профессиональное самоубийство» всегда вызывало у него смех. Они все так говорили.

Несколько раз они играли на частных балах, получая по три тысячи долларов за ночь, и, кажется, здесь и выкристаллизовалось все его отвращение к добыванию хлеба насущного таким образом. Они играли в домах и клубах, в которые его бы никогда не пустили при свете дня. Вдобавок он всего лишь играл роль вечного кривляки, что-то вроде возвышенной хористки. Его уже тошнило от одного только запаха театра, от пудры и помады, от болтовни в фойе, от покровительственных аплодисментов из лож. Он больше не мог вкладывать в это свое сердце. Мысль о медленном приближении к роскоши досуга сводила его с ума. Он, конечно, делал кое-какие шаги в этом направлении, – но, как ребенок, он лизал свое мороженое так медленно, что не чувствовал никакого вкуса.

Ему хотелось иметь много денег и свободного времени, иметь возможность читать и играть, и чтобы вокруг него были такие люди, которых рядом с ним никогда не было – из тех, которые, если бы им вообще пришло в голову задуматься о нем, сочли бы его жалким ничтожеством; в общем, ему хотелось всего того, что он уже начал презирать под общим термином «аристократичность», та аристократичность, которую, как кажется, можно было купить за деньги – но только за деньги, сделанные не так, как делал их он. Тогда ему было двадцать пять, у него не было ни семьи, ни образования, ни каких-либо задатков для деловой карьеры. Он начал беспорядочно играть на бирже, и через три недели потерял все, до последнего цента.

Затем началась война. Он поехал в Платтсбург, но его преследовало его ремесло. Бригадный генерал вызвал его в штаб и объявил, что он сможет гораздо лучше послужить Родине, если возглавит ансамбль – так он и провел всю войну, развлекая знаменитостей вдали от линии фронта вместе со штабным оркестром. Это было не так уж и плохо – если не считать того, что при виде пехоты, ковыляющей домой из окопов, он страстно желал быть одним из них. Их пот и грязь казались ему теми единственными священными знаками аристократичности, которые вечно от него ускользали.

– Все случилось на частном балу. Когда я вернулся с войны, все пошло по-прежнему. Мы получили приглашение от синдиката отелей во Флориде. И тогда осталось лишь выбрать время.

Он неожиданно умолк, Ардита выжидательно посмотрела на него, но он покачал головой.

– Нет, – сказал он, – я не собираюсь вам об этом рассказывать. Я получил громадное удовольствие, и теперь боюсь, что оно будет испорчено, если я им с кем-нибудь поделюсь. Я хочу оставить себе те несколько безмолвных, героических мгновений, когда я стоял перед ними и дал им почувствовать, что я – нечто большее, чем дурацкий пляшущий и гогочущий клоун.

С носа яхты неожиданно донеслось тихое пение. Негры собрались на палубе, и их голоса слились в гипнотизирующую мелодию, уплывавшую в резких гармониях вверх, к луне.

Мама,
Мама,
Мама хочет отвести меня на Млечный Путь.
Папа,
Папа,
Папа говорит: «Об этом позабудь!»
Но мама говорит: «Пойдем!»
Мама говорит: «Пойдем!»

Карлиль вздохнул и замолчал, глядя вверх на сонм звезд, мерцавших в ясном небе, как электрические лампочки. Негритянская песня перешла в какой-то жалобный стон и казалось, что мерцание звезд в абсолютной тишине усиливалось с каждой минутой до такой степени, что можно было расслышать, как русалки совершают свой полночный туалет, причесывая серебрящиеся мокрые локоны при свете луны и шепчась друг с другом о прекрасных затонувших кораблях, в которых они живут на переливающихся зеленых авеню на дне.

– Смотри, – тихо сказал Карлиль, – вот красота, которой я хотел бы обладать. Красота должна быть поразительной, удивительной – она должна нахлынуть на тебя, как сон, как взгляд идеальной женщины.

Он повернулся к ней, но она молчала.

– Ты видишь, Анита… Я хотел сказать, Ардита?

Но она молчала. Она уснула.

IV

На следующий день, в разгар залитого солнцем полдня, неясное пятно в море прямо по курсу постепенно приобрело очертания серо-зеленого островка суши. Огромный гранитный утес с северной стороны на протяжении мили косогором спускался к югу, и яркие заросли и трава медленно переходили в песок пляжа, медленно исчезавший прямо в прибое. Когда Ардита, сидевшая на своем излюбленном месте, дошла до последней страницы «Восстания Ангелов», захлопнула книгу и взглянула вперед, то увидела остров и негромко вскрикнула от удивления, привлекая внимание задумчиво стоявшего у борта Карлиля.

– Это он? Это то место, куда вы шли?

Карлиль вздрогнул от неожиданности.

– Вы меня напугали.

Он громко крикнул шкиперу, стоявшему за штурвалом:

– Эй, Бэйб, это и есть твой остров?

Миниатюрная голова мулата появилась в окошке на верхней палубе.