Нарисуй мне дождь (СИ) - Гавура Виктор. Страница 1

Виктор Гавура

НАРИСУЙ МНЕ ДОЖДЬ

Октябрь.

Дождь идет вторую неделю. В забегаловке под названием «Чебуречная» собирались немые. То был старый, досоветской постройки дом, стоящий особняком на углу улицы напротив базара. Здесь всегда было пиво в черных дубовых бочках и горячие, с пылу, с жару, чебуреки. Пиво наливали скрипучим ручным насосом, оно имело неповторимый вкус и пену шапкой на пол бокала.

Эта харчевня была родным домом для нищих, бродяг и преступников всех мастей. Невидимый магнит тянул их сюда отовсюду. Бездомные, воры и пропойцы, опасные и везде одинаковые люди, живущие обманом и преступлением, как черные черви роились в этом притоне под смачной вывеской «Чебуречная». Их параллельный мир жил своей потаенной жизнью, по своим неписаным законам. Грубая примитивность здешних нравов отталкивала и в то же время, чем-то привлекала. В этих ущербных людях было что-то свое, свободное от общепринятых норм, ‒ до обнаженности натуральное.

Открыта «Чебуречная» была всегда: с утра до поздней ночи, но наибольшее оживление наступало в воскресные дни, когда кроме обычных завсегдатаев, сюда приходили немые, избравшие «Чебуречную» своим питейным заведением и неформальным клубом. Их жестикуляция, гримасы и издаваемые звуки, под гвалт хмельного веселья, звон и дребезг посуды вносили в здешнюю обстановку чумовой колорит дома умалишенных. Порой в этой неразберихе проступало нечто знакомое, что-то до боли узнаваемое виделось в этой шумной суете. Это сборище галдящих, суетящихся людей напоминало нашу жизнь вывернутую наизнанку.

Глава 1

А сегодня опять дождь.

Как вчера и позавчера, и поза- позавчера. Сколько дней я не видел солнца? Не помню. В пасмурном однообразии тянется время. Не дождусь конца этой бесконечно длинной недели. Скорей бы наступило воскресенье, воскресение от всего. Занятия на первом курсе медицинского института в конец меня извели. Я мечтал учиться в Запорожье, ступить на берег легендарной Хортицы, известного с времен Константина Багрянородного острова святого Георгия, своими глазами увидеть воспетый в былинах последний оплот вольных людей. Но меня ждало разочарование: то, что здесь когда-то было, явилось, как исключение, исчезнув, как невозможность.

Когда в 1969 я приехал в Запорожье, этот город удивил меня своей вопиющей неустроенностью. Главная улица, Проспект имени великого вождя и учителя, растянулась на десятки километров. Центр – везде и нигде. Надзиратели коммунистического режима домогались от всех одинаковости, они подчинили себе этот город. Его построили под линейку в виде одной, бесконечно длинной улицы под названием проспект имени Ленина, вдоль которой понуро стоят, выстроенные по ранжиру закопченные дома современного и сталинского домостроительства.

Бездушный сталинский ампир, ‒ ампир во время чумы, каменная летопись советской власти. Эти претенциозные хоромы воздвигались для избранных, теми, кто ютился в бараках. Этот город выдумал металлический человек, который по своему хотению перегородил мою Реку, утопил в стоячей воде Гнилого моря Великий луг запорожский. Он до сих пор стоит на берегу изнасилованной Реки, и бетонные быки изогнутой плотины криво ухмыляются его «самой человечной» улыбкой. Все это громадное, всепокоряющее, всеобъемлющее, не что иное, как овеществление выдумок невежд.

Тысячи крестьян украинцев, как строители пирамид, вручную нагребли эту грандиозную дамбу. По составленным спискам они трудились здесь месяцами. Работали с невиданным энтузиазмом, добровольно и бесплатно, являя миру пример коммунистической сознательности. Для тех, кто отказывался проявлять «сознательность», применялись действенные методы разъяснительной работы: высылка, тюрьма или расстрел. Многие, из работающих на строительстве Днепрогэса, не понимали, зачем они это делают, боясь даже спрашивать об этом, сознавая, что за ними всегда и везде следит неусыпное око соглядатаев.

Этот город-монстр окружен металлургическими заводами, днем и ночью извергающими дым горящей серы. Лениво вздымаясь и опадая с торчавших отовсюду обугленных труб, этот желтый дым преисподней и множество других дымов самых разных цветов парадными флагами развиваются на ветру, лисьими хвостами волочатся по улицам, скапливаясь в отлогих местах Проспекта в виде, наполненных дымом ям. В этих бесформенных впадинах нет ничего живого, кроме скрежещущего транспорта и никогда не исчезающего смога.

Этот город построен руками рабов ХХ века для того, чтобы здесь, у разверзнутых топок мартеновских печей выжать из человека все силы, а когда измученная душа покинет пропитую оболочку, выкинуть ее на одно из кладбищ, быстро сровняв могилу. В этом городе я начал постигать жизнь в многообразии ее проявлений, от благополучных фасадов, до грязной изнанки. Здесь рухнули мои мечты о справедливом устройстве, как социалистического общества, так и всего нашего мира. Я осознал, кто я есть и решил, кем буду.

* * *

Сколько новых лиц я встретил в институте.

Как внимательно я вглядывался в них. Только изредка мелькнет растерянное человеческое лицо. Будто попал в террариум: вокруг какие-то оцепенелые рептилии, суетящиеся грызуны и мелкие хищники. Удивляло большое количество непереносимо уродливых лиц, напоминающих каких-то ящуров или доисторических птеродактилей. Их внешнее уродство соответствовало внутреннему, в их тусклых, немигающих глазах даже изредка не появлялись проблески ума или хотя бы, доброты.

Быть может, наплыв этих атавистических физиономий объяснялся спецификой отбора? При поступлении в институт важны были не знания, а справки о наличии льгот и их количество. Привилегиями при поступлении пользовались десятки категорий абитуриентов: от членов КПСС и кандидатов в члены, демобилизованных из армии, спортсменов, награжденных доблестными значками или грамотами, до жителей сельской местности, представителей национальных меньшинств, инвалидов, погорельцев, убогих и еще немалый перечень прочих, имеющих пролетарские льготы.

Такой подход к поступающим, обеспечивал «социальный состав принимаемых в высшие учебные заведения, соответствующий социальной структуре общества». Говоря человеческим языком, позволяющий поступать в ВУЗы, практически без экзаменов, выходцам из семей рабочих и крестьян, а на самом деле, партийным и комсомольским выдвиженцам и тем, кто к ним примазался.

Меня томило жужжание пустых разговоров в перерывах между лекциями. Суконный язык, картонные улыбки, жестяной смех и множество лиц, меченных печатью врожденной глупости. Барственная спесь преподавателей, затаенная недоброжелательность и заметная ограниченность однокурсников. Я впервые попал в мир взрослых и заблудился в дебрях их отношений, ‒ слишком сложны правила, постигать их нужно годами.

В свои восемнадцать лет я не был наивным недорослем, взиравшим на нашу действительность через розовые очки. Мне уже довелось столкнуться с отнюдь не лучшими проявлениями человеческой натуры. Мир уже начал меня ловить, но пока не поймал.

До поступления в институт я жил в мире подростков, со своими ценностями и обычаями. Их мир был несоизмеримо проще. Здесь же, я чувствовал себя блуждающим в потемках, угодившим в какой-то безвыходный тупик, здесь мне все было отвратительно. Удручало всеобщее лицемерие и враждебность, в лучшем случае, равнодушие. У меня сердце сжималось от чувства одиночества и неуверенности в себе. И я не принял этот новый, чуждый для меня мир взрослых, скованных между собой цепью притворства и лжи.

Свое поступление в институт я считал ошибкой и с каждым днем все больше склонялся к тому, чтобы его бросить. Лишь глубокая привязанность к родителям, чувство долга перед всеми моими дедами и прадедами заставляло меня с ответственностью относиться к своему будущему и удерживало от этого шага. Но, все чаще я задавался вопросом: «Зачем быть там, где тебе не хочется? Чего же я жду? ‒ спрашивал я себя. ‒ Или я не могу решиться сделать то, что нахожу правильным?»