Нарисуй мне дождь (СИ) - Гавура Виктор. Страница 21

Я перевел дух, и замолчал. В посудомоечной сочно цокнул и зазвенел, разбившийся о цементный пол бокал.

– Слышали? Это я исключительно своею мыслью сейчас сбросил его со стола, –признался я. – А еще, я гипнотизирую любого, сразу, без всяких там гипнотических пассов и словесных команд, внушаю свои мысли силой взгляда. Я могу ничего не говорить вслух, но стоит мне на любую из вас посмотреть, без очков, и вы здесь такое будете вытворять… В общем, все, что пожелаю. Но, мне не хочется этим пользоваться, это же будет против вашей воли, поэтому я и ношу очки, чтобы не воздействовать...

– Баста! Хватит заливать, выкладывай все, как есть, – совсем уж не шутя, прессует Чирва, испепеляя меня ненавидящим взглядом. Ее нахмуренное лицо поразило меня выражением сосредоточенной силы.

‒ И сними свои очки. Немедленно! ‒ в нетерпении, она хлопнула ладонью по столу. А у нее очень изящная рука, с сухим запястьем и длинными тонкими пальцами.

– Да-а? Раз так, пеняйте теперь на себя… – не без скрытой угрозы, говорю я.

Отодвигаю стул и с похоронной медлительностью поднимаюсь, надеваю шляпу, застегиваю на все пуговицы свой «противодождевой» плащ и безмолвно нависаю над ними в черных очках. Как и Чирва, выдерживаю мучительно долгую паузу, переводя взгляд с одной на другую. Я тоже знаю цену паузы: «чем больше артист, тем длиннее паузы». Ничего, я вам сейчас устрою театр одинокого актера. Казалось, прошла уже целая вечность томительного молчания, как я неожиданно резко сорвал с глаз черные капли очков и гаркнул во все горло:

‒ Молчать! ‒ в зале воцарилась звонкая тишина, в которой я голосом Левитана повелительно изрек, ‒ Стать всем раком! Быстро! Что я сказал!

Все сидящие за столом вздрогнули. Глаза Клани сделались стеклянными. Стало тихо так, что слышно было, как за стойкой у Софы из крана капает пиво, а затем грохнул смех со всех сторон. Эффект снятия очков и демонстрация того, что под ними скрывалось превзошел мои ожидания. Взглянув на мой синяк, а потом на Ли, Таня улыбнулась углами упрямых губ. Ли смеется, двумя руками закрывая глаза, боится попасть под «воздействие», а смешливая Кланя, от хохота сложившись пополам, спряталась под стол.

Глава 8

Праздник, посвященный Великой Октябрьской социалистической революции я и Ли начали отмечать за два дня раньше. Это было несколько преждевременно, но Ли убедила меня изменить раз и навсегда узаконенное правило.

– К чему эта обязаловка? Эти фиксированные числа, красные дни календаря, их так мало… Почему нельзя радоваться раньше кем-то установленного срока? Не люблю веселиться по графику, к тримандоебной матери этот духовный бюрократизм! Мои праздники без дат, гуляю, когда хочу! – сказала Ли.

Мне нравилось ее всегдашняя готовность превращать будни в праздники, и мы погуляли так, что седьмого ноября я проспал и не пошел на демонстрацию. Это был серьезный проступок, за который полагалось тяжелое возмездие. Накануне, староста курса армеец Алимов в перерывах между лекциями много раз предупреждал, что участвовать в демонстрации обязаны все без исключения, даже больные и немощные. «Хоть на костылях, но чтобы все пришли на парад. Учтите, будет две проверки, перед началом парада и после».

Алимов многократно предостерегал и запугивал тех, кто тайно вынашивал мысль не прийти на парад, изощренными карательными мерами, в число которых самыми невинными были снятие стипендии и выселение из общежития, вплоть до отчисления из института и сожжения на пионерском костре. Эти самые, много раз обещанные репрессии я теперь с нетерпением ждал. Тягостно не само наказание, а его ожидание. Неопределенность вгоняет в депрессию. Когда Ли узнала, отчего я хожу, как пыльным мешком пришибленный, она подняла меня на смех.

– Переживаешь, что тебя из-за этого объявят врагом народа и репрессируют? Не сучи ножками, как титечный ребенок, не те времена! Скажи им прямо, что не пошел на их блошиную манифестацию потому, что противно идти по принуждению, ‒ она была права, но хоть времена и были не те, да нравы остались прежние.

Спустя неделю после праздника перед последней лекцией Алимов зачитал список «не явившихся», которых вызывают в деканат. На весь курс из трехсот двадцати человек нас набралось пятеро, проигнорировавших праздничную демонстрацию трудящихся. Переминаясь с ноги на ногу, мы стояли в приемной перед дверью кабинета декана Шульги. Из-за двери исходили токи гнетущей враждебности. На белом полотне двери чернела стеклянная табличка с надписью золотыми буквами «ДЕКАН». Хотя здесь, больше бы подошел, черный транспарант: «Оставь надежду всяк сюда входящий!»

Мы стояли, молча, в напряженной тишине. Разговаривать никому не хотелось, на унылых лицах застыл стыд от того, что происходит. Все были в ожидании предстоящего позора публичного наказания, и каждый из нас должен был пройти через это сам, в одиночку. Позади нас по свободному участку приемной ходил высокий парень, не с нашего курса, круто и быстро поворачиваясь, когда доходил до стены. У него были спутанные черные волосы, крупные капли пота струились по вискам. Я еще никогда не видел, чтобы так кто-то потел.

В просвете окна висла серая хмарь. Копоть масленой пленкой покрывала все вокруг, она была везде: на стеклах, на раме, на подоконнике, ‒ липкая на ощупь, воняющая мазутом грязь. Из приоткрытой фрамуги тянуло мозглой сыростью. Мелким бисером накрапывал дождь. В мутной поволоке напитанного влагой смога, как в вате слабел и таял гул машин, носившихся туда-сюда по расположенной неподалеку набережной.

Я ждал, когда все начнется, а потом закончится, и можно будет уйти, только бы кончилась неизвестность, и будь, что будет, только бы скорей. «Странно, с каким страхом я жду предстоящей развязки, ‒ подумалось мне. ‒ С какой, собственно, стати? Ведь никакого преступления я не совершил». Это тягостное ожидание, пытка неизвестностью, продолжалось бесконечно долго. Вероятно, так и положено мариновать всех, кто состоит в подчинении. Прошли годы, прежде чем нас по одному начали зазывать в кабинет.

Первая, вызванная студентка, вышла, а вторая, выбежала, обе в слезах. Третьим вызывали меня. В большом кабинете, кроме обязательного портрета Брежнева и огромного полированного письменного стола, ничего не было. Под портретом за столом на высоком кресле орлом восседал декан Шульга. Рядом, на стульях пристроились: староста курса татарин Алимов, председатель студсовета Карп и еще четверо сурово разглядывающих меня незнакомых студентов. Мне отчего-то подумалось, что они не имеют, ни имен, ни фамилий, и пригнали их сюда для большего количества.

Они сидели, насупившись, с надутыми губами и зловеще молчали. Я невольно съежился от царившей здесь милой атмосферы гестапо. Для завершенности мизансцены чего-то не хватало. И в самом деле, почему-то отсутствовала подсудимая скамья, но она, по-видимому, здесь была излишней роскошью. По придуманному ими ритуалу унижения, провинившийся должен был стоя давать показания, выслушивать порицания и приговор, поэтому для обвиняемых не предусматривалась даже табуретка. В затянувшейся тишине в животе у меня громко заурчало. Я подумал, что это форма протеста и вспомнил, что весь день не ел.

Шульга напоминал мокрую крысу, которая однажды выскочила из канализационного люка и поднялась передо мной на задние лапы, став похожей на злобную сказочную сущность. Он нарочито долго смотрел на корзину для мусора, стоящую в углу кабинета и, как будто только что меня увидев, посмотрел на меня с безграничным отвращением, словно одно мое присутствие здесь наносило оскорбление его чести и достоинства. Не теряя время на выяснение, почему я отсутствовал на демонстрации, он набросился на меня и принялся уедать.

– Ты только два месяца проучился в нашем институте, а тебя уже выселяли из общежития. Теперь ты не соизволил явиться на демонстрацию. Ты, и такие, как ты, вы позор нашего института. Таких, как ты, поганой метлой надо гнать из высших учебных заведений, вам здесь не место. А на твоем месте мог бы учиться послушный, дисциплинированный студент, – он замолчал и изобразил гримасу, долженствующую выражать крайнюю степень возмущения по случаю такой безобразной моей неблагонадежности.