Меч Кайгена (ЛП) - Вонг М. Л.. Страница 79
— Не был, — мягко сказала Мисаки. Слава богам за это. В ее сердце не было места, чтобы гнева было еще больше.
— Как вы поняли? — спросил Чиба.
— Из ран от пуль почти не вытекла кровь, — сказала скованно Мисаки.
— Что?
— Кровь не вытекла из ран от пуль. Его сердце перестало биться задолго до этого.
Рыбак тревожно смотрел на нее.
— Как вы можете знать…
— До того, как я попала в семью Мацуда, я была Цусано Мисаки. Я знаю кровь, — она заметила, что мужчина чуть отодвинулся. Суеверия. — Можно мне минутку с сыном?
— Да… конечно, Мацуда-доно. Просто… — Чиба Мизуиро встал на колени и поклонился телу, его лоб уткнулся в снег. Тихая молитва сорвалась с его губ. Он повернулся к Мисаки и поклонился так же еще раз. — Ньяма вам, Мацуда-доно, и вашему сыну.
— С божьей помощью, — шепнула Мисаки, и он ушел, оставив ее с телом, которое уже не было Мамору.
Мисаки сравнивала бункер с Адом, но это… эта ясность неподвижности была хуже. Странно, что Мисаки могла быть в Аду как дома. Хаос успокаивал ее. В бункере крики, пульс крови, выстрелы заглушали друг друга, погружали ее в туман. Тут не было течения крови или капания слез, чтобы отвлечь Мисаки. Эта кровь замерзла во что-то прочное. Не было движения, она ничего не могла исправить или разрушить. Была только замерзшая правда смерти сына.
Мисаки медленно опустилась на колени рядом с трупом.
Она разглядывала замёрзшие детали. Раны от пуль не истекали кровью, но много крови замерзло в карте мучений Мамору, ведущих к его смерти. Мелкие порезы усеивали его лицо и предплечья, кожа вкруг шеи покраснела, кто-то пытался его задушить, и его губа была рассечена от тупого удара по рту, но не это убило его. Было ясно, что смерть наступила от глубокой раны мечом в его боку.
Мисаки хотела бы не видеть такие раны раньше на жертвах мачете в Ливингстоне. Она хотела бы не видеть, как долго и мучительно люди умирали с этим.
Фоньяка напротив Мамору был рассечен пополам ударом меча, который тянулся от правого бедра до левой подмышки — такой удар убил мужчину мгновенно. Даже лучший боец в мире не мог встать после такой контратаки. Удар Мамору был последним… что означало, что ее мальчик боролся с раной, убившей его. Даже с жуткой раной в боку, лишающей его крови и отключающей важные органы, он боролся.
Его правая ладонь была без двух пальцев, и она коснулась левой, задела нежно разбитые костяшки. Когда Мисаки впервые держала Мамору крохой, она ненавидела ощущение его джийи, потому что она была как у его отца. От этого ей хотелось сжаться, ее мутило. Теперь она тянулась к ней, пальцы сжимали, чувства искали хоть каплю, но, конечно, ничего не было. Жизненная сила, которая делала его Мамору, ушла в другое измерение.
Всхлип вырвался из Мисаки. Ее пальцы во льду впились в кимоно сына, она желала всей грудью, чтобы ее когти могли вернуть жизнь в Дюну так же легко, как могли ее оборвать.
Следующий выдох был криком, а не всхлипом, и боль в лёгких от него была маленькой, по сравнению с отсутствием под ее руками. Она дала бы фоньяке вытянуть жизнь из ее рта, она отдала бы душу тысячу раз, только бы вернуть Мамору.
Ощутив кровь на пальцах, она отпрянула, поняв, что делала. Она так хотела ощутить пульс и ньяму Мамору, что ее подсознание потянуло за безжизненное тело. Это не вернуло настоящий пульс, конечно. Это разморозило артерии и заставило кровь вытечь из ран Мамору.
Мисаки в ужасе отпрянула на шаг от тела.
— Прости! — охнула она, вытирая кровь с рук об снег. — Мне так жаль! — она поклонилась, уперлась лбом в замерзшую землю, лед и камень впились в нее. — Прости.
Она долго так оставалась, прижавшись к земле, словно могла найти достаточно извинений, чтобы загладить то, как она подвела его. Закрыв глаза, она молилась Наги о силе и Нами о спокойствии. Ничего не появилось. Ладони в крови дрожали, когда она уперлась ими в землю в подобии стабильности. Всхлипы не прекращались, но она пришла сюда не смущать дух Мамору или тянуть его. Она пришла помочь ему, быть хорошей матерью, если Боги давали ей еще шанс.
Не нужно быть фина, чтобы понять, что сожаление было ядом для духов мертвых. Дух, который жалел, что не добился ничего в жизни, не мог пройти в покой Лааксары. Те духи застревали в пылающем царстве на краю Дюны, не могли умереть, их страдания усиливались, пока сожаления росли. Это было ужасное существование. И души тех, кто умер юным, посреди надежды, незавершенных дел и не исполненного потенциала, были в опасности.
Дрожа, Мисаки нашла голос, чтобы поговорить с сыном:
— Котецу Каташи и Ацуши выжили, — тихо сказала она. — Род Котецу живет, как и все знания, благодаря тебе, — это было первым, что ему нужно было знать: что он умер не зря. Для Мисаки жизни Котецу сейчас не были важными, но Мамору был лучше нее. Это было важно для него. — Знаю, ты сомневался. Знаю, ты переживал, что не знал, что делать. Но посмотри на себя… ты так хорошо сражался, — и Мисаки с горем ощутила и гордость в горле. Они сплетались с болью, усиливая ее. — Ты — лишь мальчик, но бился до конца, как мужчина. Ты постарался. Но я уверена, ты знаешь это… — уголки рта Мисаки дрогнули в почти истеричной улыбке. — Воин не мог бы биться с ранами, как твои, не будучи уверенным в себе.
Мисаки прикусила дрожащую губу, горло сжалось. Тут не было священников, которые могли идеальными словами проводить дух Мамору. Как его мать, единственный живой человек тут, Мисаки должно была найти слова. Это было последнее, что она могла сделать для него. Хоть ее тело дрожало, и было ужасно больно, она заставила себя говорить:
— Ты не подвел семью и страну, хотя, думаю, мы… плохо помогли тебе. Тебе не о чем сожалеть в этом мире. Не о чем.
Мисаки боялась не сожалений Мамору. Ее сын был честен с собой и другими. Он жил хорошо и умер с целью. Сейчас сама Мисаки была величайшей угрозой для духа ее сына. Сожаления любимых духа могли тоже его привязать. Горечь, которая поглощала ее, могла обречь его на вечность огня — если она не найдет способ быть лучше.
Вдохнув, она подняла голову и посмотрела на лицо Мамору, была удивлена, увидев там покой. Ужасный ущерб его тела не исказил его лица, бледные и чистые, как у его отца, но нежнее — словно яркие края луны были чуть смягчены туманом. Его челюсти не были сжатыми, он не хмурился от боли. Вместо этого невинное удивление было на его лице, словно он еще не до конца проснулся. Его глаза остекленели и замерзли, уже не работали, но где-то в месте между измерениями его дух еще видел ее. Он все еще слушал. Она смотрела в те глаза, закрепляя себя при этом на земле, и заговорила:
— Мамору-кун…
Звук ее голоса, дрожащего от неуверенности, вернул ее в первый раз, когда она поговорила с сыном по душам: на рассвете на крыльце пару месяцев назад, когда они смотрели, как восходит солнце. Она не знала, что сказать тогда, как ему помочь.
«Начни с малого», — сказала она себе. Верные слова придут, если она расслабит скованные за время губы.
— Помнишь то утро, Мамору? После того, как ты подрался с Кваном Чоль-хи и попросил моей помощи? Ты спросил… расскажу ли я тебе однажды о своих школьных днях, о своей жизни до Такаюби. Я была рада, услышав это от тебя, и хотела рассказать тебе истории, а теперь я думаю… может, те истории о Цусано Мисаки — Сираву, Тени — не были так ценны, как я считала. Может, их не стоило рассказывать или так держаться за них. Видишь ли, Мамору, в тех историях были люди, которые знали, за что сражались, благородные герои и силой воли, которых стоит помнить… как ты. Но я не была одной из них. Сираву была просто тенью. Это была чья-то еще история, и я проходила сквозь нее. Это… ты — моя история… и я была так эгоистична, так привязана к тени, что пропустила ее. И, сын мой, прости, что я так долго это понимала. Прости… — слова застряли в горле, душили ее, боль пронзила грудь, заставляя вытолкнуть их. — Я никогда не любила тебя так, как должна была.
Слезы катились по щекам Мисаки. Впервые с прибытия в Такаюби — может, впервые в жизни — она знала, что была человеком. Невыносимо человечной. Теперь было слишком поздно.