Петровка, 38 - Семенов Юлиан. Страница 7

Костенко вернулся с покупками.

– Духотища, – сказал он, – не иначе как к грозе.

– Сейчас я вернусь, – сказал Садчиков, – а вы п-пока закусывайте.

Костенко развернул пакет, разложил на столе сыр и колбасу, налил в стакан воды и подвинул Леньке.

– Поешь, – предложил он, – а то, наверное, кишка на кишку протокол пишет.

– Уже написан. Только не на кишку.

Костенко хмыкнул.

– А ты нос не вешаешь. Молодец. Где ночевал эти два дня?

– На вокзале.

– На каком?

– Сначала на Казанском, а потом на Ярославском.

– Что, в Сибирь хотел отправиться?

– Откуда вы знаете?

– Мы, дорогой, все знаем. Работа такая.

Вернулся Садчиков и спросил Леньку:

– Слушай, а вы Хлебникова к-купили?

– Купили.

– А еще что купили?

– Еще? Подождите, что-то мы еще купили… А, вспомнил, Бабеля! «Конармию». И, по-моему, «Максимы» Ларошфуко.

– Ну, слава богу, эт-то вроде сходится.

– Что, с первого дела отпадает? – поинтересовался Костенко.

– Вроде да, – ответил Садчиков. – Ты, Леня, не стесняйся, налетай на пищу. Сырки ешь – они м-мягкие… Что-нибудь про т-тех вспомнил?

– Вспомнил. Чита говорил: «Сейчас бы блинчиков в «Астории» пожрать». Это когда у нас закуски не было.

– Пожрать – значит п-поесть?

– Да. Но это ведь не я. Вы просили вспомнить детали… Это Чита так говорил…

– Великий и могучий, – вздохнул Костенко, – благозвучный и прекрасный русский язык! Мордуют беднягу со всех сторон. Да здравствует Солоухин, хоть и достается бедняге…

– А зачем же ты все-таки утащил у отца пистолет?

Ленька взял кусок колбасы и начал быстро жевать. Он съел кусок, запил его водой и ответил:

– Стреляться хотел. А как дуло в рот вставил, так со страху чуть не умер. Даже вынимать потом боялся, думал, не выстрелил бы.

Костенко и Садчиков засмеялись. Ленька тоже хмуро усмехнулся, а потом сказал:

– Это сейчас смешно… Вы меня что, сразу в камеру посадите?

– А как ты думаешь?

– Не знаю…

– А все-таки?

– Наверное, придется.

– В том-то и дело. Сулить мы нич-чего не можем, но, если т-ты сказал всю правду, не исключено, что тебя до суда отпустят.

– Домой?

– Не в Сибирь же, – ответил Костенко.

В дверь постучались.

– Да!

Вошел Лев Иванович.

– Прошу меня извинить… Но уже довольно-таки поздно… Мальчику надо завтра рано вставать… Вы разрешите нам уехать?

– Вам – да.

– А ему? Он ребенок. И потом это нелепость, поверьте мне.

– Лев Иванович, – сказал Костенко, – а что случится, если вы сейчас вместе с ним или он завтра один встретите на улице тех двух? Убийц и грабителей? Он ведь свидетель, его убирать надо. Понимаете?

– Но почему вы думаете…

– Чтобы потом его папа с мамой не плакали, только для этого именно так я и думаю.

– Лев Иванович, – сказал Ленька, – спасибо вам. Вы не беспокойтесь. Вы поезжайте спать, а то уже поздно…

– Завтра мы вам позвоним, – пообещал Костенко.

– Днем… Ч-часа в два…

– Это же непедагогично… Сажать в тюрьму мальчика…

Садчиков нахмурился.

– Знаете, о п-педагогике лучше все же н-не надо. Момент не тот.

…Через час приехал Самсонов.

– Где мой сын? – спросил он по телефону из бюро пропусков. – Я прошу свидания с ним.

Ленька спал на диване, укрытый плащом Садчикова. Костенко тихо сказал в трубку:

– Он спит.

– Я прошу свидания! Поймите меня, товарищи! Вы должны понять отца! Хоть на десять минут… Хоть на пять! У вас ведь тоже есть дети!

– Тише, вы! – попросил Костенко. – Не кричите. Нельзя сейчас парня будить, он и так еле живой. Завтра. Приезжайте утром. Часам к десяти кое-что прояснится…

И положил трубку. Посмотрел на Садчикова. Тот отрицательно покачал головой.

– Думаешь, нет? – спросил Костенко.

– Думаю, нет. Он больше н-ничего не знает. Или мы с тобой старые остолопы.

– Тоже, кстати, возможный вариант. Ну что ж, давай писать план на завтра?

– Давай.

– Черт, нет плитки!

– Пельменей тоже нет.

– Я о чае.

– Г-гурман…

– А что делать?

– Ну, извини, – пошутил Садчиков.

– Да нет, пожалуйста, – в тон ему ответил Костенко.

Вторые сутки

Вышли на Читу

Утром в кабинете у комиссара сидели четыре человека: Самсонов, Лев Иванович, Садчиков и – возле окна – Ленька. Он неторопливо и глухо рассказывал комиссару все по порядку, как было записано им вчера, начиная с бульдога…

…У каждого человека бывают такие часы, когда нечто, заложенное в первооснове характера, напрочь ломается и уходит. Именно в те часы рождается новый человек. Обличье остается прежним, а человек уже не тот. Комиссар вычитал, что Гегель где-то утверждал, будто форма – это уже содержание. Сначала ему это понравилось. Он даже не мог себе толком объяснить, почему это ему так понравилось. Он вообще-то любил красивое. Он очень любил красивых людей, красивую одежду, красивые зажигалки. Однажды он отчитал одного из опытнейших стариков-сыщиков, когда тот, сердито кивая на молодых оперативников, одетых по последней моде, сказал: «Выглянешь в коридор – и не знаешь, то ли фарцовщик на допрос идет, то ли оперативник из новеньких…» Комиссар тогда очень рассердился: «Хотите, чтобы все в черном и под одну гребенку? Все чтоб одинаково и привычно? Времена иные пришли. И слава богу, между прочим. Красоту надо в людях ценить, для меня, душа моя, нет ничего великолепнее красоты в человецех». Любил комиссар и красиво высказанную мысль. Наверное, поэтому ему сразу очень понравились гегелевские слова. Но потом в силу тридцатилетней укоренившейся привычки к каждому явлению возвращаться дважды и, перепроверив, еще раз проверить он вечером, по обыкновению, долго стоял у окна и курил. Он вспоминал старого вора Голубева. Опытнейший карманник вернулся из заключения и заболел воспалением легких. Он не думал бросать свое ремесло. Он лежал и злился, потому что поднялась температура и надо было покупать пенициллин, после войны он был очень дорогим, а денег не было. Тогда старуха мать продала свою шубейку и поехала к знакомым, которые достали драгоценное лекарство. В троллейбусе у нее срезали сумочку. Старуха вернулась домой вся в слезах, а продавать было уже нечего, и Голубев тогда еле выкарабкался. Выздоровев, он пришел в управление, к комиссару, и сказал:

– Берите меня к себе, я их теперь, подлюг, терпеть ненавижу до смерти.

– Грамматика у тебя страдает, – сказал комиссар. – Некрасиво говоришь, Голубев, как дефективный ты говоришь – «терпеть ненавижу»… Учиться тебе надо… А что на своего брата взъелся?

– Есть причина, – сказал Голубев. – Их душить надо. Псы, нелюди, паразиты, стариков обижают, я их маму в упор видал.

Комиссар помнил его таким, каким он был три года назад, перед арестом. Те же наколки, то же квадратное лицо, те же губы, разбитые в драках, те же оловянные «фиксы» и та же челочка. Все вроде бы то же, а человек перед комиссаром сидел уже другой. Тогда комиссар улыбнулся и подумал: «Форма – уже содержание? Дудки, милый Гегель. Загнул ты здесь, дорогой».

Вот так и сейчас, глядя на Леньку, он внутренним своим чутьем понимал, что парень изменился, что в нем сломалось нечто определявшее его раньше. Комиссар это видел и по тому, как на Леньку смотрел его отец, и по тому, как прислушивался к его голосу Лев Иванович, и еще по тому, как Садчиков переглядывался с парнем, когда тот замолкал.

– Ну, – сказал комиссар, – это все хорошо. Но ты объясни мне, как же мог с ними пойти на грабеж? Растолкуй – не понимаю…

– Я этого растолковать не смогу, товарищ комиссар. Я сам не понимаю…

– Потому что был пьяный?

– Да.

– А я и не прошу, чтоб ты в себе – в пьяном – копался. Ты мне по трезвому делу объясни. Вот сейчас как ты это объяснить можешь? Постарайся на все это дело посмотреть со стороны.

– Бывают провалы памяти…