Горчаков. Пенталогия (СИ) - Пылаев Валерий. Страница 68
— Горчаков, да еще и лицеист. — Богдан отпустил мою руку и задумчиво прищурился, чуть склонив голову набок. — Значит, из родовитых будешь… И за какие же грехи тебя сюда определили, друже?
Дар, мускулы, да еще и сообразительный — парень явно не так прост, как хочется казаться.
— Да так… — уклончиво ответил я. — С чего ты взял, что родовитый?
— Гор-р-рчаков! — Богдан сделал гротескно-серьезное лицо. — Князь или граф, не иначе… Фамилия то какая!
— Нормальная фамилия. — Я пожал плечами. — Это к твоей ротный прицепился.
— К моей попробуй не прицепись, — вздохнул Богдан, опираясь на перила. — Судьбинушка моя такая тяжелая. Всяк спросить норовит, сиротинушку обидеть. И ты туда же, господин юнкер.
Обидеть?..
— Байстрюк я, короче говоря. — Богдан улыбнулся и махнул рукой. — Рожденный, так сказать, вне законного брака. Оттого и фамилия дурацкая, и имя такое положено. У нас в Одессе говорят — у Богданушки все батюшки.
Вот оно что. Да уж, на месте Богдана я бы точно не спешил рассказывать о подобном. А вот он, похоже, не особо-то и скрывался — скорее даже наоборот, выпячивал свое странное происхождение напоказ… Только зачем?
— Шила в мешке не спрячешь, — пояснил Богдан, будто прочитав мои мысли. — Только дураком себя выставишь… Но будешь цепляться — в глаз дам.
Не буду. Тут как бы самому «Богданушкой» не оказаться — спасибо его светлости Багратиону.
— Больно надо, — отмахнулся я. — Не мое это дело… Так ты, получается, и отца своего не знаешь?
— Как его не знать, скотину этакую. — Богдан насупился. — Нагуляла меня маменька, да и померла через год. А он и не навестил ни разу. Сто рублей только выслал на похороны, говорят — и все. В рожу бы ему плюнул поганую, да не успел: мне и пяти лет не было, как батяню самого пьяного медведь на охоте задрал.
Одаренного дворянина? Медведь?
— Видать, сильно пьяный был, — вздохнул я. — Грустная история.
— Уж какая есть. — Богдан пожал плечами. — А как по мне — туда ему самая и дорога. Я и сам проживу, а его сейчас черти в аду вилами тычут в жо…
Договорить Богдан не успел. Захлопнул рот, пулей махнул через четыре ступеньки разом, подхватил швабру и принялся яростно натирать лестницу. Я на всякий случай последовал его примеру — и не зря: снизу уже доносились шаги, а через несколько мгновений к нам поднялся старшекурсник в офицерской портупее.
— Работаете, молодые? — походя поинтересовался он. — Похвально, похвально… Труд — величайшая добродетель, способная превратить в отчетливого юнкера даже сугубейшего зверя.
— Вот козел… — пробормотал я, когда шаги старшекурсника стихли на лестнице.
— Это нормально. — Богдан рассмеялся и снова отложил швабру. — Меня еще в кадетском предупреждали, что во Владимирском цук похлеще, чем в кавалерийских училищах в свое время.
— Ч… чего?..
— Цук! — Богдан вытянул вперед полусогнутые руки и взмахнул, будто щелкая невидимыми поводьями. — Традиции славной пехотной школы.
Да, что-то такое про местные обычаи я уже слышал. А Богдан, похоже, знал о них немногим меньше матерого старшекурсника.
— Понятно, — улыбнулся я. — Так если ты такой умный — чего ж на швабры загремел? Да еще и в первый же день.
— Ну, во-первых — тебя выручить. А то больно нехорошо вышло. — Богдан подхватил со ступеньки ведро. — А во-вторых — присмотреться, что где и кто есть кто. Сейчас мы с тобой при деле, а остальных старшие до отбоя цукать будут.
— Ужин пропустим… — тоскливо вздохнул я.
— Нехай! — Богдан махнул рукой. — Потом чего выпросим. Богданушка тощий, Богданушку поварихи всегда жалеют. Как говорят у нас в Одессе: держись подальше от начальства — и поближе к кухне.
— Тоже верно.
— В общем, со мной не пропадешь, Горчаков. — Богдан протянул мне швабру. — Пойдем каземат намывать. Ставлю месячное жалование, сейчас там такое творится — бока надорвешь.
Я не стал спорить. Не то, чтобы десять казенных рублей, полагавшихся каждому юнкеру единожды в месяц, были для меня такой уж большой суммой — что-то подсказывало: Богдан не ошибся. И действительно, стоило нам выйти с лестницы — я на мгновение перестал слышать даже его нескончаемый треп.
В жилом помещении на три с небольшим десятка коек, которые местные называли то модным словом «дортуар», то по простому — казематом, царил форменный бедлам. Понятным делом была занята едва ли треть юнкеров, а остальные исполняли что-то несусветное: носились из стороны в сторону, шумели и производили действия, о смысле которых я мог только догадываться.
Большинство было облачено в повседневную форму — но встречались и те, кто то ли не успел снять парадную… то ли надел ее снова, подчиняясь чьему-то странному велению. Пятеро «молодых» в полном облачении — из тех, что стояли где-то за мной на построении, хором нестройно выводили что-то из репертуара то ли британской четверки, то ли так любимого Богданом Элвиса.
Ни петь, ни даже толком вспомнить слова из них, разумеется, не мог ни один, но руководителя странного оркестра это ничуть не смущало. Плечистый старшекурсник, прикрыв глаза — видимо, от нахлынувшего вдохновения — дирижировал молодыми. То есть, плавно размахивал прямо перед их лицами чем-то продолговатым и увесистым.
Кажется, ножкой от табуретки.
— Молодой, скажите-ка мне пулей — есть ли на Марсе пехота? — послышался чей-то ленивый голос.
— Не могу знать, господин обер-офицер! — отозвался второй.
Чуть в стороне двое «сугубых» приседали — и, похоже, уже не первый десяток раз. Вид у парней был не то, чтобы измученный — но не слишком бодрый. Перед ними неторопливо прохаживались старшие, планомерно отсчитывая в полный голос — ать-два, ать-два…
— Знатно, — негромко присвистнул Богдан. — У нас в кадетском такого не водилось.
И так далее в том же духе: без дела в дортуаре не остался никто. Кроме нескольких старших, развалившихся на койках с книгами в руках. Видимо, их благородного статуса никакая муштра уже не касалась.
Откуда-то ощутимо тянуло табаком, хоть курение в общих залах и строго-настрого запрещалось.
— Да твою ж… матушку, — выдохнул я.
— Померла уже матушка, и давно. — Богдан хлопнул меня по плечу. — Пойдем трудиться, господин сугубый. А то цукнут — мало не покажется.
Спорить я не стал — уж лучше еще немного повозиться с тряпками и ведром, чем попасться на глаза заскучавшим старшим. Не то, чтобы я собирался терпеть местный цук… но и нарываться тоже не хотелось. Обычаи здесь, похоже, полагалось соблюдать без споров и особых страданий: и «благородные подпоручики», и «молодые» выглядели в целом благостно — если не сказать довольно и весело. Во всяком случае, первые не пытались тронуть «сугубых» даже пальцем, а вторые — бросались выполнять самые нелепые повеления с совершенно непонятным мне рвением.
И все же дортуар я покидал с явным облегчением — в отличие от Богдана. Тот явно любовался бы местными бесчинствами хоть до самого отбоя, подмечая что-то мне пока неявное и вовсе неясное.
— Ты что себе позволяешь, щенок?
Высокий — но нарочито-грубый голос, раздавшийся из коридора за дортуаром, выбился из общей какофонии. Не громкостью и не тембром — поющие где-то за спиной юнкера завывали похлеще — а скорее манерой и даже самим обращением. «Стандартный» цук, похоже, подразумевал исключительно вежливость, а здесь…
— Беспредел, — негромко проговорил Богдан, замедляя шаг.
Лучшего слова я бы не придумал: в коридоре явно творилось что-то из ряда вон выходящее. Четверо рослых юнкеров обступили пятого — невысокого, щуплого со светлыми, почти белыми жиденькими волосами. Его я точно видел на построении — где-то слева в задней шеренге, куда ставили самых мелких и худосочных.
В отличие от остальных. Похоже, первокурсника взялись «обхаживать» старшие. Но совсем непохожие на тех, что гоняли «сугубых» по дортуару — эти явно не добирали ни стати, ни возраста, ни какого-то особенного «гвардейского» лоска, как те, что к весне выпускались в полк или шли в Академию Генштаба.