Эмиграция, тень у огня - Рубина Дина Ильинична. Страница 3
Когда миновали район Мошава Германит и автобус въехал на Яффо, ярко освещенную центральную улицу с там и сям бегающими огоньками рекламы над магазинами, стало веселей на душе. И поскольку говорили все о том же, Гедалия сказал, неуверенно улыбнувшись в слабую бородку:
– Не думаю, чтобы бомбили Иерусалим. Здесь все-таки мусульманские святыни.
– Знаете, перспектива бомбежки Тель-Авива тоже как-то мало радует.
– Конечно, конечно! – Он смутился. – И потом, у нас тут горы, а газ, как вам известно, стекает и стелется понизу.
– Да, я что-то читала, – сказала я.
Первые недели эмиграции казались тяжелой болезнью – брюшным тифом, холерой, – с жаром, бредом, да не дома, на своей постели, а в теплушке бешеного поезда, мчащегося черт знает куда. Между тем деятельно занимались делами: отстаивали в нужных очередях к нужным чиновникам, получали пособия, сняли квартиру в приличном районе – правда, религиозном, да шут с ним, какая разница, даже любопытно… Вот только воду приходилось кипятить в кастрюльке. Наш новый эмалированный чайник сгинул в чудовищной пучине шереметьевской таможни.
Соседи слева подарили нам холодильник, который явно был старше, чем Страна. Он никогда не отключался, поэтому скалывать лед, выползавший из морозильной камеры, можно было только ледорубом.
Соседка справа в первый же вечер занесла мне халат и израильский флаг. Флаг был стираным, халат – тоже. Сын настаивал, чтобы флаг был немедленно вывешен на нашем балконе.
Едва мы заволокли чемоданы в пустую квартиру и вдохнули запах только-только высохшей побелки, зазвонил телефон.
– Семейство Розенталь? – спросили гортанно в трубке.
– Нет, – ответила я по-русски и, спохватившись, исправилась: – Ло.
В трубке еще что-то спрашивали, я торопливо перебила заученной фразой:
– Простите, я не говорю на иврите… – и повесила трубку.
В тот же день съездили на благотворительный склад и привезли оттуда полную машину рухляди: несколько колченогих стульев, две тахты, диван с чужой ножкой, длиннее остальных трех, раскладушку – и огромный обшарпанный канцелярский стол, в котором недоставало трех ящиков. В единственном ящике этого стола я обнаружила записку на русском: «Не забудь полить цветок»… Поезд все мчался, мчался – куда? зачем? что будет со всеми нами? Дети каждый день выпрашивали три шекеля, и ошалевшие от здешних супермаркетов, бегали за жвачками.
Мы же почти перестали говорить друг с другом, оба умолкли, даже не жались один к другому, как перед отъездом из России, когда тревожно было расстаться на час. Я подозревала, что и Борис болеет этой неназываемой болезнью…
В первую ночь мне приснился сон об иерусалимских банях. Я мылась там вместе с «досами», так называли здесь ультраортодоксов. И как в прежних своих тягостных снах о метро, я была абсолютно, до неприличия раздетой. Хасиды сурово отводили от меня взгляды и яростно намыливали на себе лапсердаки и шляпы. Колебались пейсы, которые светская публика именует «блошиными качелями».
Я проснулась и спросила Бориса:
– В Иерусалиме есть бани?
Он подумал, сказал:
– Вероятно. В каких-нибудь отелях… Вообще, бани – это не еврейская забава.
– Почему? – спросила я.
– Возможно, мы всегда предчувствовали тот жар, спаливший половину нации, ту страшную парную…
Бешеный поезд все мчался, мелькали какие-то пейзажи за окнами – средиземноморские, дивные, картинные: «Как, вы не были еще на Мертвом море? – вот где потрясающе красиво!»… Температурный бред тифозного больного: где я? где я? пить… «Это называется у нас хамсином, – приветливо объясняли мне, – нужно пить как можно больше».
В первую субботу зашли к нам доброжелательно улыбающиеся соседи, подарили Борису талит и пригласили в синагогу. Вернувшись после трехчасовой молитвы, он повалился на тахту с поломанной ножкой и сказал: для того, чтоб быть евреем, нужно иметь здоровье буйвола, боюсь, мне уже не потянуть…
…Наконец сумасшедший поезд сбавил скорость, и можно было уже различить что-то за окнами его: искусно сделанные парики, похожие на натуральные прически, и густые вьющиеся пейсы, похожие на букли парика. В белой хламиде шел по тротуару царственно прекрасный эфиоп: величественно статный, такой слишком настоящий, что даже казался актером, удачно загримированным для роли Отелло. А те два хасида, шествующие по Меа Шеарим, напоминали Стасова и Немировича-Данченко, или вдруг ухо выхватывало из радиопередачи: «…выступал хор Главного раввината Армии обороны Израиля…»
Дом, на последнем этаже которого мы сняли небольшую квартиру, стоял на одном из высоких холмов Рамота, одного из самых высоких районов Иерусалима. С балкона четвертого этажа такой раскинулся вид на город – хоть экскурсии води. По левую руку – гора Скопус с башней университета, по правую – башня отеля «Хилтон». Вдали синела кромка Иорданских гор… Ну и так далее…
Дом стоял на холме, выступая углом; наш балкон, если смотреть снизу, с зеленого косогора, напоминал кафедру. Словом, некая возвышенность присутствовала.
Кстати, о возвышенности. Мне кажется, что наличие некоего возвышения, не скажу – обусловливает, но располагает к поискам в собственной душе, не скажу – вершин, но возвышенностей, да. Так что я вижу прямую зависимость религиозного состояния общества от рельефа местности. Вероятно, с вершин уместнее взывать к Богу.
Что касается меня, то я всегда знала, что Бог есть. Я говорю не об ощущениях, а о знании. Это при абсолютно атеистическом воспитании в совершенно атеистической среде. То есть в полном отсутствии Бога. Моя младшая сестра в детстве перед экзаменом по музыке молилась на портрет польского композитора Фредерика Шопена, который висел у нас в комнате. Однажды я подслушала эту молитву. «Шопочка! – жарко шептала моя девятилетняя сестра. – Милый Шопочка, сделай так, чтоб я не ошиблась в пассаже!..» Так что я сразу отметаю любой диспут на эту тему.
По субботам из соседних квартир доносилось широкое утробное пение. Мелодия напоминала нечто среднее между «Шумел камыш» и «Из-за острова на стрежень». Пели здоровыми кабацкими голосами, в которых чувствовалась полнота жизни.
По проезжей части улицы по двое, по трое неторопливо шли мужчины в синагогу. Белые, с черными полосами талиты спадали с плеч, как плащи испанских грандов.
Графически это было так красиво, что первые несколько недель я поднималась в субботу пораньше, чтоб из окна понаблюдать диковинную для меня и такую обычную здесь картину: евреи в талитах шли по улице в соседнюю синагогу…
Когда вернулась способность видеть и слышать, поезд замедлил ход, пополз, остановился, и обморочно вялые, как после тифа, мы сползли со ступенек на эту землю…
Издательская фирма «Тим’ак», куда послал меня Гриша Сапожников, арендовала помещение у известной газеты «Ближневосточный курьер». Само здание «Курьера» – серое, приземистое, длинное – напоминало нечто среднее между тюрьмой усиленного режима и курятником. «Тим’ак» арендовал на втором этаже небольшой зал, перегороженный самым идиотским способом на множество маленьких кабинок. Войдя в зал, посетитель попадал в лабиринт и принимался блуждать по кабинкам, хитроумно переходящим одна в другую. И поскольку перегородки были высотой в человеческий рост, то по плывущему над ними головному убору можно было определить с немалой степенью вероятности, кто из заказчиков явился.
– Ну-с, что бы такое вкусненькое дать вам поредактировать? – ласково-небрежно спросил Яша, роясь в бумагах на столе.
Христианский оказался ортодоксальным иудеем – рыжим, томным, с орлиным носом, внушительной фигурой, схваченной портупеей (какие носят сотрудники сил безопасности – с кобурой под мышкой), и инфантильной привычкой пятилетнего бутуза оттягивать большими пальцами ремни портупеи, как помочи.
– Да вот, хоть это…