Долгие крики - Казаков Юрий. Страница 23

– А я ть тоже здоровьем плох стал чегой-то… – опять начал Василий, делая грустное лицо. – Да ты зашел бы когда ко мне, а? – перебил он вдруг себя, вспомнив, что такие дела насухую не делаются. – Брага у меня есть, дочка посылку из города прислала – сахару. Выпили бы, бражка у меня хороша, жена намедни заварила, ничего бражка. Сальцо тоже есть, восемь пудов потянул поросенок… Зашел бы!

– Зайти можно, – сказал председатель, улыбаясь.

– А я, Данилыч, – подхватил обрадованный Василий, – решил совсем, значит, с колхозом распроститься.

– То есть это как же – распроститься? – Председатель перестал улыбаться.

– А вот так, – сказал Василий, набираясь решимости и поводя глазами. – Вот так, что нету больше моего желания работать тут. Жена хворает, дочки пишут, зовут… Чего мне здесь! Потом же, давно я собирался… Старый председатель отпускал меня, спроси хоть кого хоть! Пущай другие поработают, а с меня хватит. Я по плотницкой части работу себе всегда у городе найду. А тут что?

– Как что! – Председатель оглядел Василия, будто впервые видел. – Ты что, или забыл, об чем на правлении говорили?

– А чего мне правление…

– Погоди, не чегокай! Работы нету! Вот осенью новый телятник будем ставить – это тебе что? Потом клуб перестроить, это тебе не работа? А парники закладывать – не работа?

– Это верно, только пущай другие. И ты меня не держи, все равно уйду, я покуда свои права знаю.

– Знаешь? А что в колхозе людей не хватает – знаешь?

– Это меня не касаемо. Это вы глядите, чтоб у вас никто не бег из колхозу. От хорошего не побегишь! А мне, может, пожить охота, я тебе не старик какой столетний на печи лежать. А что я с колхоза имею? Культуру я имею? Выпить и то негде.

– Живешь бедно, да? – Председатель хищно согнулся, начал желтеть лицом. – На колхозных работах убился?

– Ты на меня не сипи! – сказал Василий и сдвинул брови. – Не глотничай! Ты фост на меня не подымай! Чего есть, своим горбом добыл, с вашего колхозу зимой снегу не выпросишь.

– Так… Люди работай, люди борись, а ты в город?

– У меня вон жена помирает. – У Василия зазвенело в голове, перехватило дух. – В город ее надо везть? Это как?

– Лошадь мы тебе дадим. – Председатель встал.

– Не пустишь, значит? – спросил Василий, тоже вставая.

– Деньгами разбогател, видно?

– Денег у меня черт на печку не вскинет, – серьезно подтвердил Василий.

– Известно! – Председатель громко задышал. – Мастер на стороне хапать. Вот телятник нам построишь, да клуб, да парники, а там поглядим.

– Телятник? А этого не хошь? – Василий сделал непристойный жест.

Председатель отвернулся к окну.

– Кончен у нас с тобой разговор. Катись! Постановления партии знаешь? Грамотный? Ну вот и все. Вызовем на правление, там поговорим!

– Ладно. – Василий нахлобучил шапку. – Ладно, мать твою… Поглядим! Найдем и на твою шею удавку!

Хлопнув дверью, он вывалился в сени, загромыхал с крыльца. Хлюпая носом от обиды, скрипя прокуренными зубами, он быстро шел по улице, пугая примостившихся возле плетня кур.

– Поговорили, растуды твою… – бормотал он, вытирая вспотевшее лицо. – Ясно, без пол-литра какой разговор!

И всю дорогу он жалел, что пришел к председателю без пол-литра.

3

На другой день, с утра выпив браги, Василий пошел на конный двор и через полчаса вернулся на лошади. Привязав лошадь у крыльца, он вынес со двора сена, навалил и умял на телеге, подумав, кинул немного лошади и пошел в дом. Еще с вечера он решил зарезать барана – в городе был сегодня базарный день, а баран две недели уже как кашлял.

Велев Акулине собираться, он взял длинный и узкий немецкий штык и пошел на двор. Барана, черного, крупного и старого, с белым пятном на шее, он еле вытащил из закутка: тот не шел, упирался и дрожал.

– Чуешь, значит? – бормотал Василий и нехорошо улыбался. Передохнув немного, Василий взялся за теплый витой рог. Баран прозрачными глазами смотрел на открытую дверь.

– Ну, молись Богу! – сказал Василий, завалил барана, наступил коленом на мягкий бок и сжал ладонью ему морду. Баран взбрыкнул и вылез из-под колена. Василий, сипло задышав, опять подмял его под себя и отворотил голову назад, натянув горло с белым курчавым пятном. Потом, сжав зубы, примерился и с излишней даже силой резанул по белому пятну.

Баран вздрогнул, обмяк под коленом, из широко разошедшейся раны туго ударила черная почти кровь, заливая солому и навоз, пачкая руки Василию.

По телу барана прошла мелкая дрожь, глаза, по-прежнему смотревшие на свет, прижмурились, помутнели. Теленок, с любопытством принюхивавшийся из своего угла, вдруг засопел и несколько раз толкнулся в стенку.

Василий встал, бросил штык, осторожно вытащил кисет и стал скручивать папироску кровяными пальцами, густо смачивая бумагу слюной и не отрывая взгляда от барана.

Тот начал подергиваться, потягиваться, глаза совсем закрылись, задние ноги задергались сильнее, и через минуту все тело сильно и мерно билось, ноги взбрыкивали весело, как при беге, разбрасывая солому и куриные ошметки.

Подождав, пока баран стихнет, Василий подвесил его на перевод и стал быстро и ловко снимать шкуру, подрезая мутно-сизую пленку и перерезая сухожилия на ногах.

Разрезав живот, из которого дохнуло паром, он вынул горячую печень, отрезал кусок и с хрустом сжевал, пачкая губы и подбородок кровью.

На крыльцо вышла Акулина, чисто одетая, с узелком в руках. В узелке была смена белья, на случай, если ее положат в больницу. Кое-как вскарабкавшись на телегу, она покрылась дождевиком и стала поджидать Василия, с тоской и любовью глядя на темные поля и реку внизу, оглядывая, будто прощаясь навсегда, свой дом и деревню.

Немного погодя со двора вышел Василий, держа, как ребенка, тушу барана, уже разделанную совсем и завернутую в мешок.

Положив барана в передок телеги, он пошел задать корму скотине и запереть дом. А Акулина вдруг услышала сладковатый запах свежей убоины. Раньше она любила этот запах. Он всегда стоял в избах в предпраздничные дни. Но теперь ей стало нехорошо, и она закрыла рот и нос концами платка.

Василий, еще раз хлебнув браги и заперев дом, вышел, подпоясываясь, на крыльцо. Утром он побрился и умылся, надел новую рубаху и теперь выглядел помолодевшим и веселым.

– Вася! – сказала Акулина. – Глянь-ка, красота какая… Помру я, должно, в городе. Больно уж жалко расставаться. Сердце давит…

Василий тоже оглядел поля с темными стогами сена и с черными вспаханными клинами, речку, потемневшие от дождей крыши деревни, сплюнул и промолчал.

Потом он отвязал и взнуздал лошадь, сильно дергая и разрывая ей губы; поправил еще раз сено в телеге, сел и тронулся. Напуганная лошадь пошла с места быстрым шагом, телега начала переваливаться в широких колеях.

Акулина сидела сзади, сжав плечи, держась за грудь, глядя тоскливыми глазами на избы по обеим сторонам, на березы и рябины с налившимися уже шафранно-красными кистями.

Она глядела и вспоминала всю свою жизнь в колхозе: и молодость, и замужество, и детей, любя все это еще сильней и острей, зная, что, может быть, никогда больше не увидит родных мест и никого из своих близких. Слезы катились у нее по впалым щекам. Одного она хотела: умереть дома, на родине, и чтобы похоронили на своем кладбище.

Женщины, случившиеся в эту минуту на улице, останавливались и, молча глядя на нее, кланялись. Акулина улыбалась сквозь слезы напряженной стыдливой улыбкой и тоже кланялась – охотно, низко, едва не касаясь головой грядки телеги.

Василий же все понукал лошадь. Красное лицо его было напряженно-ожидающим и радостным. Он думал о том, как, сдав жену в больницу, поедет на базар, продаст барана, заедет к родне и поедет потом в привокзальный ресторан.

Он будет сидеть там и пить легкое вино, глядя в окно на проходящие поезда. Ему будут прислуживать официантки в белых передничках и наколках, будет играть оркестр, будет пахнуть едой и дымом хороших папирос.