Кремлевский фантомас - Кассирова Елена Леонидовна. Страница 19
– О-о-о! – протянула Лида.
– Теперь вы богач, – закончил Костя.
Октябрь замер, кольнул глазами, снова расплылся и еще поплясал, приговаривая: «Эх, да я, да эх, да я». Потом подсел к столу, между Костей и Маняшей, на угол, приставив кейс к ноге. Скособочился, щелкнул замочком, сунул в кейс руку, брезгливо вытащил черный ком:
– Хламида твоя, Машка, прости, уехал в ней сослепу.
Маняша взяла, развернула. Оказалось, это пропавшая раньше кофта.
Лидия с Маняшей глянули на Костю.
– А мы на Гошку грешили. А он, бедный, совсем спятил, забрали его в Кащенку.
– Все там будем, – рассеянно буркнул Октябрь.
Он снова пьяно пошарил в кейсе, выронил, не заметив, скомканную бумажку, вытащил большую бутылку коньяка «Реми Мартен», взмахнул ею, дешевый пижон, со стуком поставил на стол.
– Богач у нас Горбач, – сказал он.
– Горбачев – уже не актуально, – возразил Костя.
– Не актуально. Зато, когда они с Рыжковым сказали – туши свет и хапай, кое-кто нахапал. Тоже, скажешь, не актуально?
И Октябрь упер глаза в Касаткина.
– Не грабить же вам их, – как бы отмахнулся Костя.
– Нет. Мы другим путем… Ну, да ладно… – Октябрь налил всем коньяк до краев, звякая горлышком о края стопок и оставляя лужицы. – Будет и на нашей улице
праздник.
Он поднес стопочку к остальным трем, чокнулся.
– Бабочки, будьте. А где барышня? – Барышню, Катю, Октябрь Георгиевич, по его словам, уважал. Маняша уронила ложечку на пол.
– Где, где, – сказал Костя и полез под стол за ложечкой спасаться от ответа.
Бодайбо о Косте тут же забыл. О женщинах, казалось, тоже.
– Я на них управу найду.
– На кого, Октяб Георгич?
– А то наворуют и на Кремль указуют. А тот и подставляет им вторую щеку. Ну, ничего, я им подставлю хрен.
– Ох, Октяб, Октяб!
– Цыц. Мне Коська подмогнет. Да, Кось? Это было последней каплей. Костя встал.
– Костенька, куда же вы! – сказала Лидия.
Маняша пошла проводить, поджав губы.
Никогда она не покажет, что ей что-то неприятно. Боится быть искренней. Ну и дура. Пора привыкнуть, что есть на свете друзья.
Костя пошел к себе огорченный. Не помогло и то что съел он четыре пирожных.
«Что ты беспокоишься, – говорил он себе. – Бодайбо вне подозрении. Реку Поперечную к перначу никак не привяжешь».
Костя вошел в квартиру, зажег свет, развернул подобранный у октябрёвой ноги комок.
Талончики: автобусный, банный без даты. Два московских чека: сегодняшний, «thank you» на тысячу, значит, «Реми Мартен», и трехдневной давности «рибокский» на две тысячи, это его костюм, еще новенький – из брючной штрипки, Костя под столом видел, торчал пластиковый хвостик от ярлыка. Интересно, а говорит – только приехал.
Да нет, что ему врать. Он человек деловой, точный. Сказал – в августе, значит, в августе. Если он вернулся раньше, то, значит, просто гулял у бабы. На фиг ему докладываться, где он и что.
Костя засыпал неспокойно. Надо сказать Минину. Касаткин – не стукач. Как говорит Джозеф, я не стучать, я говорить. Да сами оперы, наверно, знают. Сказали – отрабатываем всех.
Да, но у него за стенкой Лида с Маняшей. А что он им сделает? Спи, Костя.
По-настоящему неприятно было, в общем, одно: отношение Бодайбо к хозяйкам. Он был ласков, но лицемерно. А порой в глазах у него мелькала рептильная злоба. Мол, все вы – дрянь. Такой же взгляд у «особо опасных» на стенде «Их разыскивает милиция».
А достал бы Бодайбо кислоту? Он – крепкий хмырь из того же теста, что и комитетчики. Рыбак рыбака… Технолог он, между прочим, тоже алхимик…
У Кости схватило живот.
На нервной почве?
«Или этот хмырь отравил меня цианидом в коньяке?» – вдруг решил Костя.
Отпустило.
Ничего. Я, как Распутин, заел пирожным.
«Пирожное – великая вещь», – успокоил себя Костя, уходя в сон.
26
ЛОБОВ – АСАХАРА
Костя проснулся с мыслью о Маняше. Разумеется, влюбиться в нее он не мог. Но Маняша – женщина, и без нее скучно. Век бы смотреть, как движется она по кухне, хоть она и кочерга.
Кротость, мытье стариков, хмурое лицо, сохлое, но с твердым мужественным взглядом. Всего этого достаточно, чтобы стать интересной. Возраст тогда неважен. Маняша молода как вечная дочь.
Но еще больше волновало Костю Маняшино тайное страдание. Это и понятно. Без любви не может никто.
Касаткин подозревал, что Маняша в него влюбилась. Должна же наконец. А больше не в кого.
Костины подозрения имели основания. Ее нервная ревнивая реакция на Катю. Жажда, под видом ухаживать за бабушкой, приходить к нему. Любование, спиной к Лидии, Костиными движениями, торсом. Скрытая грусть в дверях, когда он уходил.
А самое главное – у Касаткина появилось чувство власти над ней. Костя видел, что водит, как кукловод, ее сердце на веревочке. Потому Маняша и хмурая, что принадлежит не себе, а ему.
Эта Маняшина явная в него влюбленность волновала и очаровывала Костю больше всего.
Но, увы, Маняша была совершенно непрезентабельна – тускла, смешна, неэлегантна. О том, чтобы показаться с ней на тусовке, и думать нечего.
Может, и можно одеть ее в бесформенный балахон и выдать за талантливую художницу. Даже Маняшины говнодавы сошли бы тогда за классные ботинки «Док Мартене». Точно в таких же щеголяет женевский чиновник. А женевец чувствует стиль и понимает искусство, и не только великое, но и постсоветский концепт, включая поделки Брускина. В Женевском же, кстати, музее висят рисунок Первухина «Орхидеи» и картина Булатова «Добро пожаловать на ВДНХ».
Но Касаткин решил отдохнуть и от работы, и от тусовок. Влюбленная женщина лучше всего.
– … Святителя Иоанна сегодня, – бархатно произнес отдохнувший Борисоглебский по радио. – Завтра церковь празднует день равноапостольной Марии Магдалины.
Это судьба. Надо поздравить Маняшу. Хотя, тоже мне, Магдалина.
– Маняша, – сказал он, набрав фомичевский номер. – Вы живы там с мамой?
– Живы.
– Живот не болел?
– Болел.
– Прошел?
– Прошел.
– Поздравления завтра примешь?
– Нет.
– А у меня дома?
– Не знаю.
– Живот не заболит, ручаюсь. Молчание.
– А?
– Приму.
Навязываться на именины к Фомичихам, чтобы тратились они на угощенье, Костя не мог. И потом Костя понимал: при ядовитом Октябре за столом неспокойно.
– Значит, отмечаем у меня завтра?
– Да.
Костя убивал двух зайцев. Можно, во-первых, словить кайф, поймать на себе влюбленный, тем более, тайно, взгляд и, во-вторых, поразмыслить, созвав в гости кандидатов в негодяи. Сам у них не нагостюешься.
Осталось успокоить Блавазика. Петросян просил Касаткина встретиться с этосамовским спонсором.
Встречу назначили на сегодня, днем.
Японско-российский культурный центр находился на Лубянке, как нарочно, если не намеренно, недалеко от редакции, в Варсонофьевском переулке, рядом с бывшими гаражами НКВД.
Странно было видеть в родном московском бельэпокском особняке с колоссальными окнами – азиатские карликовые двери подъезда.
Касаткин вошел в голые игрушечные помещения.
Мебельца – простая. Не то детская комната, не то кабинет следователя во внутренней лубянской тюрьме.
Правда, у входа стояла сияющая «Субару» последней модели. Это облагораживало нечеловечную обстановку.
В приемной гостиной висело два портрета – Секу Асахары и Олега Лобова.
В следующей зальце, полутемном ресторане, уже сидели Блавазик и японец, похожий на русского бурята.
Японец представился.
– Виктор Канава, – сказал он.
Канава говорил по-русски с ошибками, но, как монголы или казахи, без акцента.
Он покивал Косте и уткнулся в тарелку.
Блавазик и Костя также молчали.
После ночного поноса Костя обещал себе не есть.
Но чтобы не сидеть, как просватанному, пришлось заняться кушаньями. Порции, к счастью, были микроскопические. «Рыбьи глаза» – похожие на черную икру глазочки пучеглазой золотой рыбки тойсо – оказались так мерзки, что он проглотил их, как таблетки в скользких капсулах, а из маленьких голубцовых суши, разодрав палочками зеленую облатку, выел рис, больному животу замечательный.