Тени над Гудзоном - Башевис-Зингер Исаак. Страница 106

«…Тот, кто защищает отцов своими речами, воскрешает мертвых своим словом, святой Царь, которому нет равных и который дарует своему народу отдохновение в святую субботу… Ему будем мы служить с трепетом и страхом и благодарить Его имя… Бог отцов наших, освяти нас Твоими заветами и дай нам долю в Твоей Горе, насыть нас Твоим добром и возрадуй нас Твоей помощью и очисти наше сердце, чтобы служить Тебе воистину…» [331]

После молитвы евреи стали подходить к Грейну, желать ему доброй субботы. На него были устремлены дружелюбные взгляды. Грейн отдавал себе отчет, что никакая другая группа людей не приняла бы его так быстро. Для еврейских коммунистов он классовый враг, которого необходимо ликвидировать. Для сионистов он не более чем возможный жертвователь денег на их проект. В театре, в кабаре, даже на публичной лекции какого-нибудь профессора он лишь анонимный покупатель билетов. Никто не станет его там приветствовать, не посмотрит на него там с симпатией. А вот здесь он родной брат, и ему это дают почувствовать. Среди молящихся было несколько стариков, один хромой, другой с большой гулей на лбу. Где еще такие изуродованные старики хоть чего-то стоят? Для всего мира они — мусор, а здесь, в синагоге, они нужны. Здесь их приветствуют пожеланием доброй субботы. Здесь их вызывают к Торе. Здесь слабость тела не является позором…

Грейн вышел из синагоги и пошел домой. Он поднялся на свой этаж не на лифте, а по лестнице, пешком. Поднявшись на несколько этажей, он останавливался, чтобы отдохнуть. Потом снова поднимался на несколько этажей и снова отдыхал. Этот подъем кое-чему научил его: он уже не так молод и не так здоров, как сам пытался себя убедить… Он открыл дверь и увидел субботние свечи, вино, бокал для кидуша, хлеб, растительное масло, фрукты. Он, Грейн, теперь точно знал, что ему делать: план действий был приготовлен для него множеством поколений. Он спел субботнюю песнь, приветствующую ангелов мира, которые сопровождают каждого еврея из синагоги домой… Он прочел кидуш над бокалом вина, омыл руки перед трапезой с подобающим благословением, произнес над буханкой благословение Господу, извлекающему хлеб из земли. Было странно проводить эту церемонию в одиночестве. Он был как еврейский Робинзон Крузо или как еврей в бункере. Он сидел за столом и думал, что, если бы он вел себя так все годы, Джек не ушел бы от еврейства и не стал бы коммунистом, а Анита не выросла бы распущенной. Что видели в нем его дети, кроме лжи и эгоизма? Это все его, Грейна, вина.

Прочитав благословение после трапезы, Грейн почувствовал себя неуютно. Он давно уже не был таким одиноким, как сейчас. Грейн вошел в кабинет и хотел вынуть из книжного шкафа какую-нибудь светскую книгу, но воздержался. Эту субботу он обязан провести так же, как провел бы ее отец. А отец не стал бы читать такой книги.

На верхней полке стояла книга рабби Иешаягу Галеви Гурвица [332] «Две скрижали завета». Грейн раскрыл книгу и стал просматривать ее. Потом он начал произносить ее слова вслух и с традиционным напевом. Все в этой книге было построено на том, что Тора дарована людям с неба и то, что делает каждый ученик, определено на горе Синайской. Если сомневаться в том, что Бог дал Моисею Тору, то вся эта книга не имеет под собой никакого фундамента. Однако несмотря на то что у Грейна были сомнения, через какое-то время слова «Двух скрижалей завета» стали понемногу приобретать вкус в его устах. Эти пожелтевшие крошащиеся страницы говорили с ним, они требовали, чтобы он возвысился, просветлился, стал красивее и лучше. Эти слова напоминали ему об обязанностях перед собой самим, перед Богом, семьей, другими людьми. Здесь не было ни снобизма, ни предложений, вставленных, чтобы поддержать ритм изложения, для чего требуется либо талант, либо оригинальность. Здесь нет никакой границы между автором и им, Грейном. Автор по-отцовски укорял Грейна и по-отцовски утешал его. Эта книга учила старой истине, согласно которой человек каждое мгновение должен выбирать между добром и злом, между Сатаной и Богом, между скверной и святостью. Человека преследуют всяческие напасти и страх смерти, но у него есть одно сокровище: свобода воли. Это его оружие. Ради этого он и был рожден.

Вдруг зазвонил телефон. Грейн было дернулся, чтобы броситься к нему, но сдержался. Отец не подошел бы в субботу к телефону… «Кто это может звонить сейчас?» — удивился Грейн. Он ожидал, что звонок вот-вот прекратится, но тот или та, кто звонил или звонила, не сдался или не сдалась так скоро. Телефон звонил десять раз, пока не затих. В душе у Грейна осталось и любопытство, и удовлетворение от того, что он сдержался и не подошел к телефону. На протяжении многих лет он контролировал себя, только когда был вынужден поступать так из-за внешних обстоятельств. Он почти забыл, что есть такое понятие, как свобода выбора…

Как ни странно, но через несколько минут телефон зазвонил снова, и снова Грейн насчитал десять звонков, пока не стало тихо. «Кто это может быть? Звонят из больницы? Может быть, это Анна? Или Эстер? Или кто-то просто ошибся номером?» Ему снова пришлось сдерживаться, чтобы не поднять трубку. Что-то внутри него говорило, что разговаривать по телефону в субботу — это не преступление, а просто чрезмерно строгое толкование закона, но он пообещал себе хотя бы одну субботу соблюдать все так же, как соблюдал бы его отец… Если бы он нарушил это обещание, то его слово, его решение больше не имели бы никакой ценности, а он оказался человеком, пустившим все на произвол судьбы…

Не прошло и пяти минут, как телефон зазвонил в третий раз. На этот раз он прозвонил целых четырнадцать раз. Похоже, звонивший подозревал, что в квартире кто-то есть, но он не хочет подходить к телефону. Однако к чему такое упорство? Это выглядело так, будто Сатана, этот архивраг свободы выбора, ставит Грейна перед испытанием. Он словно хотел показать высшим силам: посмотрите, как мало стоит его воля!

После этого телефон молчал уже весь вечер. Грейн читал «Две скрижали завета», пока веки у него не начали слипаться. Он поел, но ему не хватало ощущения сытости, остающегося после мяса или даже после молочных продуктов. Ему хотелось мяса, супа, яиц. Он чувствовал себя слабым и опустошенным. Свечи в подсвечниках догорели. Во всех комнатах, кроме кабинета, стало темно. Ночь была жаркая. Грейн разделся. Он хотел вставить колодки в ботинки, но вспомнил, что это мукце.

Грейн прошел в гостиную и прилег на диван, положив на него предварительно простыню и подушку. Он лежал усталый и опустошенный. Найдет ли он в себе силы, чтобы вести такой образ жизни? Сможет ли на самом деле пойти стезею отца? Через пару часов начнется долгий летний день. Что он будет делать? Снова пойдет в синагогу? Снова будет тащиться вверх по лестнице пешком? Снова делать кидуш? Снова читать «Две скрижали завета»? Потому что все, кроме этого, преступление. А что будет, когда вернется Лея?

С улицы доносился шум проезжавших машин. Время от времени раздавался звук автомобильного гудка. В квартире было не темно и не светло. Пылающее небо заглядывало внутрь, создавая что-то наподобие полуночных сумерек. «Может быть, стоит напиться?» — подумал Грейн. К нему вернулись восторги, страхи, счеты с людьми. Ему хотелось пить, но при этом он чувствовал, что жажда эта скорее символическая, чем физиологическая. Он снова начал думать об Эстер, об Анне, о своих прежних любовных авантюрах. Он неожиданно испугался монотонности. Годы, которые ему еще предстояло прожить, стали казаться ему одной сплошной долгой летней субботой. Вдруг Грейн вскочил, как будто его кто-то укусил. В ванной комнате капало из крана, и этот звук казался сейчас невыносимой пыткой. Он до отказа закрутил кран и вдобавок запер дверь в ванную комнату. Вернувшись в постель, он стал шептать молитву. Пусть Бог даст ему сил выполнить все, что он решил взять на себя…

Глава двадцатая

1

Герман Маковер, племянник Бориса Маковера, уехал, и от него не было никаких вестей. Из Москвы пришло одно-единственное письмо, адресованное Сильвии. В этом письме Герман дал свой адрес и обещал скоро написать снова, но проходила неделя за неделей, а Сильвия больше не получала из России ни строчки. Она отправила телеграмму, но ответа не было. Она спрашивала о Германе в советском консульстве, но там ей ответили, что им ничего не известно. Борис Маковер уже вернулся в Нью-Йорк, и Сильвия пришла посоветоваться с uncle Boris, [333] как она его называла. Как ни странно, но эта крупная чернявая девица, задававшая Борису Маковеру во время пасхального седера такие умные вопросы и пытавшаяся спровоцировать его на дискуссию, теперь стояла перед ним и плакала. Она вытирала свой большой нос крохотным платочком и говорила на ломаном еврейском: