Тени над Гудзоном - Башевис-Зингер Исаак. Страница 38

— Пойдем, Грейн. — Анна взяла Грейна под руку.

— До свидания, миссис Лурье, я хочу сказать, миссис Грейн, вы, конечно, понимаете, как вам повезло, что вы здесь. В Нью-Йорке ужасный холод. А когда на улице холодно, то и любовь становится прохладнее. Не так ли?..

Дантист снова принялся проповедовать. Однако Грейн и Анна протиснулись между стульев и вышли на улицу. Смешливая молодая женщина снова начала смеяться — громко, звонко, ехидно…

7

Что в них еврейского? Какие они мне братья? Почему меня должно волновать, если таких, как они, режут или сжигают в печах? Беда в том, что сожгли хороших, а оставили эти отбросы. Грейну было жарко. Одно ухо у него буквально горело. Он снял шляпу. Вместо того чтобы пойти направо, Грейн и Анна пошли налево с поспешностью людей, только что переживших унижение. Вдруг Анна остановилась:

— Ну, если я пережила это, я больше не боюсь ада!..

— Странно, я тоже подумал об аде, — ответил Грейн. — Рамбам [90] утверждает, что ад — это позор.

— Он действительно так утверждает?.. А куда мы идем? Погоди минутку. Я не могу идти!

— Что с тобой?

— Герц, давай где-нибудь присядем. У меня голова кружится!

— Вызвать такси?

— А куда мы поедем? Я не могу сейчас сидеть в ресторане!

— Может быть, съездим в парк?

— Герц, меня тошнит!

Анна со страхом оглянулась вокруг. Ее лицо покрылось капельками пота. Она стояла и обмахивалась сумочкой, как будто пытаясь отогнать от себя обморок. Грейн попытался ее поддержать и заслонить от прохожих.

— Прошу тебя, Анна, возьми себя в руки! — сказал он с мольбой в голосе.

— Герц, мне плохо.

Анна стояла и словно боролась с чем-то. Она моргала. То краснела, то бледнела. Открыла сумочку и принялась что-то в ней искать. Вынула платочек и сплюнула в него.

— Я должна куда-нибудь зайти.

— Куда? Я возьму такси?

— Куда ты меня отвезешь?

— Куда захочешь. Хоть в Нью-Йорк.

— Пусть он подъедет к какому-нибудь кафе.

Грейн сказал водителю, куда ехать. Анна отвернула голову. Долгое время она сидела, опустив веки, бледная, с полуоткрытым ртом. Грейну вдруг пришло в голову, что она стала странно похожей на свою мать. В уголках ее рта появилось нечто, чему не было названия: выражение какой-то горечи, смешанной с покорностью, неземной покорностью, какую можно иной раз увидеть у покойников. Казалось, утолки ее рта говорят: «Я прощаю… прощаю… всё позади… позади…» Анна вздрогнула и открыла глаза.

— Герц, я туда не вернусь!

— Нет так нет.

— Тебе придется отправиться туда и упаковать вещи.

— А что с твоими драгоценностями?

— Он их тебе отдаст, а если нет, то пусть пропадают…

Такси остановилось около кафетерия на Линкольн-роуд. Анна сразу же направилась в туалетную комнату. Она шла пошатываясь. Грейн сделал заказ для себя и для Анны, нашел столик на двоих. Заведение было большое, как вокзал. Суматоха здесь тоже царила, как на вокзале. Грейн сидел и смотрел прямо перед собой, наполненный тишиной, приходящей после потрясения. «Теперь я люблю ее на самом деле! Теперь я люблю ее на самом деле!» — повторял он сам себе. Это ее выражение в уголках рта открыло ему другую, настоящую Анну. Он словно при помощи какой-то загадочной силы заглянул в ее душу, увидел ее ранимость и возвышенность, скрытые в тюрьме тела. Это ее выражение выдало тайну, открыло, что за вожделением и соблазнами скрывается человек более возвышенный, с большей мудростью, с целями, обращенными ко внешнему миру… «Отныне я буду к ней относиться по-другому! — словно взял на себя обет Грейн. — Я дам ей то, чего она заслуживает. Любовь, настоящую любовь… И я дам ее другим людям тоже, — дал себе слово Грейн, — ведь все когда-нибудь умрут. Через двадцать лет большинство людей, сидящих сейчас в этом кафетерии, будут уже лежать на кладбище… Например, этот старик с бутербродом и кофе со льдом… И эта женщина со стаканом йогурта… Почему я до сих пор об этом не думал? Зачем я трачу свои годы на мелочи и глупости? Доколе я буду вязнуть в узости мысли? — спрашивал он себя, невольно прибегая к талмудической терминологии. — Ведь когда-то я хотел быть человеком, а не червем…»

Грейн сидел смущенный, задумчивый, наполненный молчанием, которое сопровождает покаяние и постижение сути вещей, смысла жизни… «А ведь только что у меня были такие страшные мысли! — упрекнул он себя. — Я ведь даже оправдывал гитлеризм… — Ощущение ужаса волной пробежало по его спине. Он начала молиться: — Господи на небесах, помоги мне! Я очень мал! И мне очень тесно… Не дай мне провести мои годы в слепоте!.. Но что будет со Станиславом Лурье? Как я могу быть человеком, если причиняю ближнему такое зло?..» Он не нашел ответа на этот вопрос, и ход его размышлений на этом остановился. Грейн смотрел в сторону буфета. Толстый повар в белом фартуке и высоком колпаке вносил с кухни противни с мясом. Он был похож на жреца в языческом храме, в котором служение идолам сопровождается едой. «Ему не надо, как Хофни и Пинхасу, сыновьям первосвященника Эли, воровать мясо из котла, [91] — вдруг подумалось Грейну. — Ну а что с теми тварями, мясо которых несет повар? Всего несколько дней назад они были живы. У них тоже есть души. Они тоже Божьи дети. Кто знает, возможно, они сделаны из лучшего материала, чем человек… И они наверняка невиннее его, они чисты от греха. Но они изо дня в день восходят на жертвенник: еда в образе быков, телят, ягнят… Ведь я когда-то хотел стать ветеринаром. Я все хотел, но так и остался при одних желаниях…»

Вдруг Грейн увидел, как кто-то приближается к нему, улыбается, машет рукой. Видимо, Грейн знал этого человека, но кто он? Маленький человечек, такой маленький, каких здесь, в Америке, и не увидишь: миниатюрный мужчина с желтоватым личиком, высоким лбом, обширной плешью с седыми пучками волос по обе стороны. Его черные маслянистые глазки лучились мальчишеской шаловливостью. В улыбающемся рту видны редкие черноватые зубы. Одет он был в цветастую рубашку, туфли, похожие на шлепанцы, и желтые брюки. «Кто он такой? Ведь я его знаю!.. Ведь я его хорошо знаю!» — кричало что-то внутри Грейна. Человечек остановился, стал причмокивать и по-хасидски раскачиваться.

— Весь мир — это маленькое местечко, не так ли?

Грейн молчал.

— Надо же, ты меня не узнаешь!

«Он даже на „ты“ со мной», — подумал Грейн, а вслух сказал: — Я сейчас в таком состоянии, что не узнал бы родного отца. 

— Что с тобой? Дурак!.. Я — Морис Гомбинер!

Но еще до того, как он назвал свое имя, сразу же, как только он воскликнул «дурак!», Грейн узнал его. Он встал, хотел расцеловаться со старым знакомцем, но как-то не получилось. Тот рассмеялся, как ешиботник, тоненьким голосочком и с живостью, от которой Грейн уже успел отвыкнуть: хихиканье, наполняющее глаза, брызжущее между зубов, ликующее в каждой морщинке. В этом было что-то свойское и даже дурашливое. Грейн уже позабыл, что бывает подобный смех. Такой смех остался по ту сторону океана, на Гавайях и в Китаях. Здесь, в Америке, о нем забывают и даже не помнят, что забыли.

— Когда ты приехал в Америку? — спросил Грейн. — «Не надеялся я видеть твое лицо», [92] — добавил он на иврите.

— Ты наверняка думал, что Гитлер уже сделал из меня святого мученика за веру…

— Нет, я слышал, что тебе удалось спастись, — солгал Грейн.

— От кого? Я едва не стал пеплом, но кое-как выкрутился… В тридцать восьмом году меня выслали в Збоншинь, [93] потом я был в Лодзинском гетто. Даже не спрашивай, не спрашивай. Я прошел все круги ада!

— А где ты побывал?

— Лучше спроси, где я не побывал. Я был в самом что ни на есть Майданеке…

8

Какое-то время оба они молчали.