Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона - Катаев Валентин Петрович. Страница 39
В императорском Новороссийском университете была собственная церковь, в семинарии, в кадетском корпусе — то же самое.
…— Где вы собираетесь стоять пасхальную заутреню?
— В университетской церкви.
— Где состоится свадьба?
— В университетской церкви.
— Где вы говеете?
— В университетской церкви.
Ходить в университетскую церковь считалось весьма шикарным. Это было признаком хорошего тона.
Туда ходили «на двенадцать евангелий», там назначались любовные свидания.
После того как собственная церковь с освященным алтарем открылась в нашей гимназии, мы тоже как бы поднялись на высшую ступень общественной лестницы, хотя гимназия наша до сих пор считалась далеко не из лучших; она помещалась на бедной Новорыбной улице и частью окон выходила на Куликово поле и на вокзал, и в ней получали образование главным образом дети железнодорожников, конторских служащих, иногда даже обер-кондукторов или контролеров, что у некоторых вызывало презрительную улыбку и пожимание плечами.
В нашей Алексеевской церкви не было купола, но она отлично освещалась с двух сторон рядами высоких окон, и в солнечные воскресенья в ней было довольно весело, в особенности потому, что все предметы культа были в ней совсем новенькие, только что из магазина церковных принадлежностей: свеженаписанные образа ярко позолоченного, еще не успевшего потемнеть иконостаса, парчовые и серебряные хоругви, на дубовых полках, окованных по краям серебром, серебряные подставки для свечей, совсем еще новенькое паникадило, не слишком большое, но зато с электрическими свечами, красивая золоченая утварь, златотканое покрывало на алтаре, винно-красная, пронизанная солнечными лучами шелковая завеса, задергивавшаяся за резными церковными вратами в особо таинственные, мистические минуты литургии — когда вино в чаше превращалось в Христову кровь, а хлеб — в Христово тело, — чистенькие, несгибающиеся ризы священника и дьякона, желтая, ясеневого дерева, еще не запачканная чернилами конторка для продажи свечей и просфорок; и серебряное блюдо, покрытое шелковой, вышитой серебром салфеткой, для сбора пожертвований, не говоря уже о кружках того же назначения, прибитых к конторке, куда с тяжелым стуком падали медные пятаки подаяния.
Все это весело отражалось в новеньком, желтом, ярко натертом паркете, где лазурь окон соседствовала с гранатовыми тонами алтарной завесы, рубиновыми огоньками лампад, висящих на широких муаровых лентах, вышитых розами, и при ярком дневном свете жидко золотились не слишком густые костры свечей перед новыми иконами святых угодников.
Нас, гимназистов, приводили в церковь попарно во главе с классными надзирателями и выстраивали по левую руку от клироса, в то время как директор, инспектор и старшие преподаватели в своих вицмундирах и форменных сюртуках, в орденах и медалях становились впереди, а уже за ними все остальные молящиеся: дамы в шляпах, господа в сюртуках, офицеры в мундирах, чиновники, барышни с косами, челками или локонами, украшенными шелковыми бантами — белыми, шоколадными, голубыми.
Все это выглядело весьма празднично и совсем не тревожило душу мрачными предчувствиями неизбежной смерти, как это всегда бывало в старых, полутемных церквах с обветшалой утварью.
В нашей новой церкви царил праздничный, скорее свадебный, чем похоронный, дух радости и веселья, не всегда, впрочем, целомудренного, в особенности когда после причастия, в конце литургии, мы, причастники, по очереди подходили к батюшке для того, чтобы поцеловать в его утомленной руке новенький, еще не успевший облезть золоченый крест, а затем выпить плоский ковшик тепловатого красного вина, разбавленного водой, заесть его кусочком просфоры и положить на блюдо гривенник или пятак.
…Уже само причащение как бы вводило нас в мир легкого, божественного опьянения. Поднявшись по ковровой дорожке, закрепленной медными прутьями, по двум ступенькам клироса, я останавливался перед молодым священником с золотистой бородкой, который в одной руке держал святую чашу, а в другой — длинную золотую ложечку, называемую по-церковнославянски «лжицею».
— Открой шире рот, — говорил священник заученным голосом. — Как зовут?
— Валентин.
— Причащается раб божий Валентин. — И при этих словах он, ловко выловив в глубине чаши крошечку размякшей в красном вине просфоры, глубоко засовывал мне в разинутый рот лжицу, от чего я ощущал на голодный желудок (приобщаться можно было только натощак!) на языке жгучую каплю вина и тут же глотал мокрую частицу «тела господня», наполнявшую меня, всю мою душу острым, мгновенно улетучивающимся опьянением, в то время как дьякон привычным и довольно-таки грубым жестом вытирал мои губы красной канаусовой салфеткой, уже изрядно пропитавшейся столь же красным вином — кагором, и это опять слегка опьяняло меня.
…ах, как мне нравилось ощущение этого божественного опьянения, как хотелось продлить его, испытать хотя бы; еще один раз…
Впрочем, я прекрасно знал, что оно скоро опять повторится, когда я глотну из золоченого ковшика с ручкой в виде двуперстия теплого, сладкого, веселящего вина кагора, вкуснее и желаннее которого — казалось мне — не было в мире.
Этот напиток находился в ведении моих товарищей одноклассников, особо избранных за хорошее поведение в церковные прислужники. Поверх своих гимназических костюмов они через голову надевали глазетовые стихари с вытканными серебряными крестами на спине и, прислуживая в алтаре, раздували кадило, подавали его батюшке, предварительно набросав в кадильницу на раскаленные уголья крупинки росного ладана, распространявшего вокруг лилово-меловые облака бальзамического дыма, откупоривали бутылки кагора и смешивали его в серебряной кувшине с горячей водой.
На другой день в классе они давали понюхать нам свои плечи, пропахшие ладаном.
От них зависело, в какой пропорции будут смешаны эти две жидкости — вино и вода. Для своих друзей они умудрялись сделать смесь покрепче и дать не один ковшик, а два или даже три. Эти церковные прислужники были моими друзьями, в особенности Васька Овсянников с простодушным круглым лицом с ямочками на щеках и глазами, невинными, как у девочки, а на самом деле большой пройдоха, который после службы усердно допивал остатки кагора.
У него было прозвище Пончик.
Мы с ним дружили, и Пончик ухитрялся приготовлять для меня довольно крепкую смесь, красную как кровь, и позволял мне три раза становиться за нею в очередь, а ковшик наполнял до краев, после чего голова моя сладко кружилась, душа испытывала неземное блаженство, как бы плыла в клубах ладана под звуки церковных песнопений, и все вокруг приобретало магический шелковисто-красный цвет, пронизанный горячими лучами солнца, сверкающего в новенькой золотой и серебряной утвари.
Возвращаясь домой после литургии, я пошатывался, делая усилия воли, чтобы не прилечь где-нибудь на полянке, на травке, в зарослях молодой дикой петрушки, пачкавшей коломянковые летние штаны на коленях своим остро пахнущим зеленым соком, и не заснуть блаженным сном, дарованным мне светлой христианской религией, великой мастерицей опьянять своих верующих.
…может быть, идея ловли воробьев на водку имела своим истоком именно это божественное, опьяняющее блаженство причастия?…
Японец
Он выходил на арену, кланялся, по-японски прижав руки к животу, затем сбрасывал с себя легкое серое кимоно и оказывался в коротком трико, с обнаженными атлетическими руками. У него была маленькая приземистая фигура силача. Его номер заключался в том, что он насквозь прокалывал свои руки, обходил арену, показывая публике первых рядов раздутые бицепсы, проткнутые длинными булавками, а затем вытаскивал их одну за другой и бросал на лакированный поднос, который подавала его ассистентка, японка в ярком кимоно с громадным бантом на спине, делавшим ее как бы грациозно-горбатой, как бабочка.