Любовь и доблесть - Катериничев Петр Владимирович. Страница 3

Пива не хотелось. Но назвался груздем...

– Не помешаю? – У столика остановился дядька лет семидесяти с лишним. Но ни стариком, ни дедом назвать его язык не поворачивался: кирпичного цвета лицо лучилось жизнерадостными морщинками, да и глаза были яркими. А голос, тот вообще поражал густотой и силой. – Позволите?

Олег заметил черную палку, на которую опирался незнакомец, быстро отодвинул стул:

– Присаживайтесь.

– Спасибо. – Пожилой уселся, нога так и осталось прямой. – Только не принимай меня за инвалида, сынок: на протезе я ковыляю дольше, чем ты на своих двоих. Просто не люблю пить пиво в одиночестве, а кроме тебя, здесь, пожалуй, и словом перемолвиться не с кем.

– Разве?

– Ты об этих? Кладбища мозгов. Зачем мне такая компания?

Олег пожал плечами:

– Я тоже не весельчак.

Пожилой окинул его ясным взглядом, сказал:

– У тебя, мил человек, душевная несвязуха. Пройдет. Порой, чтобы на верную дорожку ступить да за верное дело зацепиться, и перестоять не вредно, перетоптаться. Вот ты и топчешься. Это совсем не то же, что плюнуть в лицо жизни и доживать век растительно и квело. Так оно, конечно, спокойнее, но уж очень противно.

Пожилой утопил в пиве усы и в три глотка выпил полбокала. Крякнул, отер пену привычным жестом, кивнул:

– Меня Иваном Алексеевичем звать.

– А я – Олег.

– Так что не томись, Олег. Перемелется все – мука будет. Вот из нее-то и можно хлебушко печь. Только позаботиться нелишне, чтобы очаг был.

– Лучше камин.

– Очаг. Дом. Место, где тебе не страшен мир, каким бы уродливым ликом он к тебе ни оборачивался. – Пожилой вздохнул. – А к дому войну и близко подпускать нельзя. А у нас... – Иван Алексеевич отхлебнул еще пива. – И не война вроде еще, но уже давно не мир. Одни людишки по жизни волками серыми рыщут, другие – стволами осиновыми стынут, да будто в сыром лесу... На волю дровосека.

Ивана Алексеевича повело быстро.

Олег только пожал плечами:

– А может, всегда так и было?

– Так, да не так. Просто тот огородик, на котором «зелень» зацветает, лучше кровушкой удобрять: вот тогда баксы «лимонами» и восходят, как лопушье! И что там жизнь каких-то солдат? – Иван Алексеевич призадумался, сказал неожиданно:

– Вот я клешню нижнюю еще во Вьетнаме потерял, бог весть в каком году! И, думаешь, жалко? Попервоначалу оно конечно. А теперь... Но и знаю я, что не за товарища Хо Ши Мина на реке Бенхай я тогда загибался и не за товарища Брежнева подавно! Просто раньше бойцы наши по миру были рассыпаны, и бились неведомо где, и погибали безымянно, а потому в Союзе тишь была да гладь, и война к нашим пределам даже приближаться не смела! – Иван Алексеевич вздохнул, доцедил пиво до донышка. – Это я, Олежек, не жалуюсь. Просто злость порой берет: сколько ж можно на людях верхом ездить, а? А потом поразмыслю себе, на божий свет полюбуюсь, так на душе и мило, радостно. Живы. И бог даст – еще поживем. И – победим.

– Кого?

– Да самих себя, кого еще побеждать? Свою лень, тоску, разочарование жизненное, одиночество, неустройство. Возьми вот людей: летом жалуются на жару, зимой – на стужу, осенью – на холод, весной – на слякоть... Дождутся они своего счастья? Чтой-то сомнительно! А посмотри, как наши утренние компаньоны спиртное потребляют? Словно повинность отбывают жестокую!

– Болеют, – кинул Олег.

– Именно! А почему так? Просто когда-то, изначально, не вкуса, не радости в спиртном искали, а забытья от жизни! Вот и забылись так, что и просыпаться больше ни к чему! Смысла жизненного не разумеют!

– А вы знаете?

– А то! И не нужно иронизировать, молодой человек! Ты водочку уважаешь?

– Не особенно.

– И я не особенно. А вот представь: сливаешь прозрачную, тройной очистки, «Столичную» в графинчик, да – в погребок его, а то – в морозильник, да не до льда охлаждаешь, до холода! И вот графинчик тот уже на столе, на крахмальной скатерке, и слезою пошел, а к нему – грибки белые в маринаде, лучок, бутерброды: селедочка на бородинском хлебце, чуть-чуть поджаренном, чтобы дух был! И – снимаешь притертую пробочку, наплескиваешь в лафитник, да не враз водочку ту в рот бросай, отдышаться ей дай, чтоб аромат зерновой поплыл... Вот тогда и пей: в три глотка, да не переводя духу – грибочком, а там – селедочкой или икоркой! Вот тут и есть феерия: во рту послевкусие зернового спирта да с маринованного белого, а водочка уже греет, и первый, легчайший хмель пошел по жилушкам и касается души мягкой радостью. И все заботы от тебя отвалились, отстали, а ты – папироску закури, отдохни, на мир оглядись: кругом красота неодолимая. Вот это и есть та самая жизнь, какая тебе черной прогалиной горелой виделась!

А дальше: то ли в компании за жизнь посудачить, то ли борща отведать, а то – простой картошечки, да чтобы паром исходила, да желтого маслица сверху, пусть тает, да огурчика ядреного бочкового, да телятинки с хренком, если Бог послал... Важно, милый, не что ты пьешь-ешь, а как ты жизни этой радуешься: с душой к ней – и она к тебе с лаской и сочувствием, ну а коли смотришь на мир хорьком из норы, дескать, недодали тебе, болезному, ни коньяку, ни денег, ни баб – так жизнь тебе тем же и ответит: ты на нее зверьком зубатым глядишь, так и она для тебя нетопырем ночным обернется. – Иван Алексеевич вздохнул, закончил:

– Вот и весь смысл.

– А любовь?

– Если есть она в душе твоей, то и благо. Да только многие гонят любовь ту... Чтобы любить – от себя отрешиться нужно, другим человеком жить. Часто не любви людям нужно, а потачки: тщеславию своему, гордыне. И одиночества страшно, и в жизни хочется как-то посподручней пристроиться, да и природа своего требует. У меня ведь тоже требует, не дивись, что старый, а только... Да и что сказать: хозяюшка моя, Наталья свет Юрьевна, в силах еще своих женщина, на двадцать годков моложе... И коли б я сомневался и о себе, а не о ней думал, то и гнил бы старым пеньком. А так – снова молодой! Так что – смысл простой: или ты жизнь скрутить пытаешься да под себя заломать, или – радуешься ей, и она тебе радуется! – Иван Алексеевич достал оловянный портсигар, извлек длинную папиросу. – Табачок сам ращу, на даче, да английским капитанским сдабриваю, для духовитости. И папироски не ленюсь набивать. Машинка у меня своя, еще с пятьдесят третьего. А то те тряпки курить фабричные – ни сил никаких, ни здоровья, ни удовольствия. – Он чиркнул спичкой, окутался ароматным дымом. – Чуешь, каков табачок?

Олег кивнул.

– Угостишься?

– В другой раз.

– Хозяин барин. – Вздохнул. – Не, мрачен ты, паря, и не отговорить тебя.

Знать, зима пока в душе твоей властвует, а от холодов никак не убежать, пока весна сама снега не растопит да не согреет душу ту. Ты жди и крепись: придет весна. Будет. Это я верно знаю. – Иван Алексеевич вздохнул, в глазах его черной полыньей метнулось что-то давнее, полузабытое. – Пойду я, пожалуй. Спасибо за компанию и за беседу.

– Да я все больше молчал, – улыбнулся Данилов.

– Языками молоть все горазды, а слушать – искусство редкое, не каждый может. Ты умеешь, да в своем ты. Умом слова слышишь, а до души не доходят.

Будто Кай из Андерсеновой сказки. Не щурься, детство свое я под Мурманском провел, так уж вышло, и всех книжек у меня только Андерсен и был. Вот и помню с той поры чуть не назубок. А от тех краев до Лапландии рукой подать... – Иван Алексеевич снова замолчал, и снова глаза, пусть на мгновение, а затянулись темною поволокой. – Ладушки, Олежек, пора мне: со смены я, сторожу помалеху, поспать нужно. И прости, если за разговором глупость какую сморозил. Бывай здоров. – Иван Алексеевич протянул широкую лапищу. – Глядишь, где и свидимся.

Олег пожал крепкую ладонь, Иван Алексеевич ловко встал и, припадая на палку, пошел к выходу.

Данилов вернулся к пиву. Пена опала, напиток горчил: И идти было по-прежнему некуда. Возвращаться в квартиру, где не бывает гостей... Ну что ж... Остается ждать весны. «И весна, безусловно, наступит, а как же иначе...» А вообще – странно. Еще и лето не вошло в пору, а он уже начал тосковать по вес-ч не. Наверное, Алексеич прав: чтобы зима оставила душу, нужно терпение и время.