В когтях германских шпионов - Брешко-Брешковский Николай Николаевич. Страница 64

— Александр Александрович, довольно, — перебила Тамара. — Довольно! Вы устали, помолчите!..

— Да-да, в самом деле… Александру Александровичу нужен покой… Я испаряюсь. Имею честь кланяться, княжна. До свиданья, дорогой Александр Александрович, поправляйтесь… я на-днях навещу вас.

— Спасибо за фрукты… Какие хорошие яблоки… Румяные, румяные… Большое спасибо!..

— Пустяки, вздор какой… Скажите, пожалуйста, княжна… Как самочувствие графини Чечени?

— Она чувствует себя очень плохо…

— Бедная… Еще бы, после такой встряски…

Борис Сергеевич помчался на телеграф и отправил в «Четверть секунды» громадную депешу в шестьсот пятьдесят два слова, расписав подробно геройские подвиги Агапеева…

А бедная Ирма действительно чувствовала себя очень плохо. Вовка не находил себе места…

Два раза в день графиню навещал военный доктор, сумрачный и смуглый македонский серб Константинович. После первого визита Криволуцкий увлёк его к себе, в соседний номер.

— Что у неё, бога ради, что?..

Константинович пожал плечами.

— К сожалению, ничего…

— То есть как это, к сожалению?

— Так… Ее нельзя лечить, потому что она ничем не больна… И в этом все неудобство… Сильное нравственное потрясение на нервной почве, пред которым всякие лекарства и методы бесполезны… Прекраснейшее в данном случае лекарство, единственное — это время и абсолютный покой… Абсолютный! Чтоб не было ни малейшего повода к волнению…

— И тогда?..

— Я ничего не обещаю, и ни за что не ручаюсь!..

И однако же Вовка верил смуглому, с такими резкими чертами доктору. Верил, несмотря на всю неутешительность ответов Константиновича. А может быть, потому именно и верил, что доктор не спешил рисовать ему в розовом свете положение Ирмы.

Часами лежала она в забытьи, никого не узнавая, никого, даже Вовку. Ночами, когда поднимался жар, бредила… Ее душили кошмары… Мерещился Флуг… Она видела мельницу, охваченную заревом… Пожар наполнял всю комнату… В огне и в дыму Ирма, крича диким, чужим голосом, задыхалась, сбрасывая одеяло, порываясь куда-то бежать и в изнеможении откидываясь на подушку, с запекшимся, сухим ртом и закатившимися белками… А Вовка, стынущий, холодеющий, без сна и отдыха, сидел возле неё в кресле, бессильный помочь, успокоить, утешить…

23. К новой жизни

Унтер-офицер Нейман, продолжая освещать Ковальского, требовал спокойно и властно, сознавая, что так и надо, и не может быть иначе:

— Карабин сюда, дезертирующая каналья!.. — И протянул руку.

Беглец менее всего склонен был сдаться. Лучше погибнуть, отправив на тот свет унтер-офицера Неймана и, пожалуй, он успеет еще всадить пулю в другого немца. Останется двое, или вернее один, потому что Глебович, поляк, друг детства, и не поднимет руку на брата своего.

Ковальский сообразил все это. Ярко-ярко, с безумной ослепительной быстротою мелькало в голове, как у тонущего. И кликнув Глебовичу: «Владек, бей немца», — Ковальский выстрелил Нейману в грудь. Унтер-офицер откинулся навзничь, уронив электрический фонарик.

И одновременно Глебович хватил ближайшего немца саблею по голове. Лошадь вынеслась вместе с ним вперёд, и раненый гусар нелепо болтался в седле, словно привязанная кукла в манеже, за которой гоняются всадники, чтобы срубить на её спине наполненный воздухом резиновый шарик.

Уцелевший последний гусар, Кнакфус, не дожидаясь участи своих соседей, пришпорив коня, бросился во весь дух к городу.

Ковальский и Глебович остались вдвоём. Нейман хрипел на камнях шоссе. Лошадь его стояла тихо, понурив голову, как будто с её хозяином решительно ничего не случилось.

Владек застыл весь в испуге растерянный. Он только сейчас понял ужас всего случившегося. Повинуясь голосу крови и братства, видя, какая опасность угрожает Ковальскому, рубанул он соседнего немца. А теперь, когда с такой изумительной поспешностью, здесь во тьме, на шоссе, под деревьями разыгралось это кровавое и страшное, он почувствовал себя неминуемо погибшим. Погоня, минутный суд, расстрел, и, может быть, перед этим еще — истязания.

А Ковальский, хватая за повод лошадь Глебовича, торопил:

— Бежим, Владек, бежим! Секунда, и та дорога!.. Слышишь, топот? Погоня!..

— Бежим!.. — повторил Глебович. Ему так приятно и удобно было повиноваться, Ковальский вывел его из цепенеющей нерешительности. Почём знать, быть может, и расстрел, и мучение, которые он считал неизбежными, развеются в призрак?

А топот ближе, явственнее, четче…

Глебович и Ковальский свернули в сторону. Кони, спружинившись, перемахнули через ров и понеслись сжатым полем.

Погоня очутилась уже на месте кровавой схватки. Двое спешились подобрать Неймана, остальные, человек двенадцать, разделились. Часть пустилась вперёд по шоссе. Другие бросились справа и слева по бездорожной целине сжатых полей.

У беглецов не было пути-дороги. Все их спасение — в кратчайшей прямой, в том, чтоб с наивозможнейшей быстротою покрыть ее. И нещадно шпоря коней своих, низко пригнувшись, мчались они бешеным карьером, и только свистел кругом холодный воздух, высекая из глаз острые, режущие слезы. И оба оглядывались назад, в предательскую темень.

Несутся за ними какие-то распластывающиеся силуэты. И доносит ветер неясные крики. Потом силуэты как будто приросли к земле, растаяли, слившись с окружающим мраком. Что-то сухо и коротко защелкало… Преследователи, не надеясь догнать, спешились, на авось открыли огонь. Беглецы даже обычного характерного свиста не слышали, так далеко низали ночь шальные пули. Еще несколько выстрелов — и тишина. Только сабля Владека бряцает на скаку и бьется о стремя. Миновала одна опасность за спиною, новая — впереди. Если они будут тем же аллюром нестись, их могут обстрелять русские дозоры, далёкие от мысли, что эти два немецкие гусара спешат к ним, желая сдаться в плен.

И вот кончилась сжатая целина, сухой, высокой и колючей стеною сдерживавшая конский бег. Запарились вспотевшие лошади. Густо дымилась и белела в темноте мыльными клочьями осевшая на мордах пена.

Мягкая, пыльная проселочная дорога, и кое-где вдоль пушистыми вехами торчат одинокие вербы. Вправо — ближе к немцам, взять влево — ближе к русским.

Беглецы ехали шагом. Первые минуты не могли обменяться словом, и каждый слышал учащенное биение сердца другого.

— Ну, Владек, теперь мы, кажется, спасены!..

— Дай бог… Что-то нас ждёт впереди?

— Чтоб ни случилось, хуже не будет, а лучше.

— Хвала Матке-Боске, Заступнице нашей!.. Воображаю, как там все переполошились. Как поднял на ноги этот проклятый Гумберг весь эскадрон. И достанется же за тебя Румпелю! Долой нашивки!.. Мало этого, Гумберг не посмотрит, что он унтер-офицер, — искровянит всего. И поделом! Как он угнетал всех нас, поляков, Румпель!..

Проехали средь ночи версты две. В соседнем перелеске дико, удушенным младенцем, рыдала сова. Гусары перекрестились…

— К добру или нет?

— А вот мы сейчас увидим… Смотри, Владек!..

Навстречу беглецам подвигалась кучка всадников. Расстояние было шагов триста. Послышался окрик:

— Стой!

Гусары остановились. Донеслось щелканье затворов. Русский дозор подошёл вплотную. Чей-то голос, молодой, совсем юношеский, спросил на чистом немецком языке:

— Куда едете?

— К вам, господин офицер, к русским.

— Вы «гусары смерти»? — спросил обладатель юного голоса, разглядывая чёрные венгерки, с белеющими во тьме шнурами и меховые шапки с белым черепом.

— Так точно, господин офицер, мы «гусары смерти» — поляки! Мы ушли от жестокого обращения немцев, и, кроме того, нас заставляют воевать с нашими братьями…

— Вишневский, — обратился офицер к одному из своих нижних чинов, — поговори с ними по-польски…

Вишневский разговорился с пленниками. Остальные кавалеристы зорко всматривались кругом во мрак, предполагая засаду. Но ничего подозрительного. Тихо… По-ночному тихо… Слышно, как с хрустом жуют лошади мундштучное железо… Доносится из темнеющего пятном перелеска рыдание совы.