Девушка в белом кимоно - Джонс Ана. Страница 13
Я прекрасно знакома с магнетизмом голубых глаз. Когда я впервые увидела Хаджиме в Йокосуке, то сама была очарована его взглядом. Казалось, что они улавливали свет, как вода улавливает солнечные лучи.
— Так что да, Наоко, я понимаю, чем они так притягательны. Но... — Сатоши замолчал, и его широкая улыбка стала мягкой. — Но мне также нравятся и глаза цвета глубокой ночи, которые сияют, как редкие черные бриллианты, — подмигивает он. — Может быть, и тебе тоже?
У меня оттаивает лицо, но я по-прежнему смотрю на деревья. Я в полном смятении. Да, он очарователен, но эти его манеры не могут быть проявлением искренности. В Японии существует только два типа любви: семейная, к жене и детям, и в отношениях с окружающим мужа миром — помимо семьи. Я хочу, чтобы у меня были оба этих типа, но я хочу свой собственный дом, а не тот, который находится во власти язвительной свекрови.
Мы продолжаем прогулку в полном молчании.
Почему он не сердится? Он должен был уже объявить наш союз невозможным, и это заставило бы мою семью хотя бы задуматься о том, чтобы выдать меня за Хаджиме. Сатоши нарушает все правила.
— Что-то ты задумалась. Где ты сейчас? — спрашивает Сатоши.
— Ах, — я бросаю на него взгляд и снова торопливо отвожу глаза. Если бы мы сейчас были на официальной церемонии знакомства, то я бы заговорила о садовых растениях, чтобы продемонстрировать свои знания о них и внимание к деталям. Или спросила бы о его исследованиях в сфере электроники и стала бы восклицать, как велики и значительны его планы и намерения. Но мой язык меня подводит.
— Я думаю о легенде о коте и о глупом правиле, которое благодаря ему появилось.
Он разражается смехом и бросает на меня заинтересованный взгляд.
— Очень похоже на эти официальные церемонии знакомства, не находите? — спрашиваю я, искоса посматривая, не улыбается ли он.
— Жил-был один великий духовный учитель, которому во время медитации постоянно мешали шум и мяуканье, издаваемые чем-то недовольным монастырским котом...
— Да, — киваю я, радуясь тому, что он знает, о какой легенде я говорю. — И его ученики решили связывать кота на время службы, чтобы тот не мешал их учителю.
— А когда кот умер, — Сатоши поднял палец и драматически продолжил: — Они нашли другого, которого тоже стали связывать, пока это не стало ритуалом, необходимым для достижения должного уровня сосредоточения и погружения в медитацию на долгие века.
На этот раз мы засмеялись оба.
— Наоко, — говорит он, останавливаясь на подходе к дому. — Пожалуйста, знай, что я восхищен твоей честностью и не предам ее, передав твои слова своему отцу, как и не стану обвинять ни в чем твою семью. Ты можешь мне доверять, — уголки его губ приподнялись. — И хоть я и понимаю, что твое сердце занято, поймешь ли ты меня, если я спрошу, есть ли хоть малейший шанс, что ты передумаешь? — он открыл было рот, чтобы сказать что-то еще, но тут же его снова закрыл, когда увидел, что от парадного входа к нам приближаются окаасан и мать Сатоши.
По моей спине прошелся холодок. День и так выдался для меня непростым, но только сейчас я осознала, что я опозорила окаасан. Я вне себя от ужаса, и у меня не осталось ни капли сил. Если дочь гуляет, где хочет, и об этом никто не знает, это говорит о том, что и ее мать тоже не добродетельна.
Отец, должно быть, вне себя от ярости.
Визит, который я пропустила, заканчивается вежливой беседой. Я снова кланяюсь с извинениями перед матерью Сатоши, и сам Сатоши быстро перебивает меня со словами о том, что извинения не нужны, потому что их визит был хоть и коротким, но исключительно приятным и они получили удовольствие. Его вмешательство не дало его матери ответить и спасло меня от дальнейшего позора. Мы обмениваемся улыбками, и едва заметным кивком он выпроваживает ее из нашего дома.
Стоя на пороге, я смотрю, как они уходят. Сатоши что-то говорит, помогая себе взмахами одной рукой, а вторую протягивает матери. Они опирается на него и говорит что-то, что заставляет его искренне рассмеяться.
— Ты улыбаешься, — говорит бабушка возле моего локтя.
Я оборачиваюсь, быстро теряя улыбку.
— Он просто меня удивил.
— Как рисовый шарик, неожиданно попавший в рот, нежданно, но очень приятно, — и ее губы складываются в хитрую улыбку.
Вдруг так же неожиданно я ощущаю на своей руке пальцы Таро, которые он сжимает, оттаскивая меня в сторону.
— Сначала ты позоришь нас, пригласив в дом этого грязного гайдзина, а теперь, когда твой отец пытается очиститься от слухов, которые могли из-за этого возникнуть, ты опаздываешь? Ты что, ничего не понимаешь, сестра? — его глаза готовы выскочить из орбит.
— Я понимаю, что никому нет никакого дела до того, чего я хочу, — я выдергиваю свою руку из его пальцев, но не опускаю глаз.
—Так чего же ты хочешь? — тонкие губы Таро складываются в недобрую ухмылку. Он делает еще один шаг ко мне и рычит: — Ты хочешь, чтобы мы всего лишились по твоей милости? Разве ты не знаешь, как много и тяжело трудился отец после войны?
— Война закончилась двенадцать лет назад, Таро, — я уже почти кричу.
— Война унесла миллионы жизней, Наоко. И почти уничтожила нашу страну. Американская оккупация только сейчас начала сходить на нет, а ты... ты шляешься с ними, носишь их одежду, слушаешь их музыку, даже хочешь выйти за одного из них замуж! — Таро начинает ходить взад и вперед. — Как, по-твоему, это отразится на нашей семье? На нашем шансе восстановиться?
—А разве ты не ведешь с ними торговли? — мои брови поползли наверх.
Он останавливается.
— Купля и продажа товаров по взаимовыгодному соглашению — это одно, а торговля собственным именем, именем твоей семьи — совершенно другое.
— Конечно. Поэтому ты предпочтешь продать меня ради выгодной сделки, — я складываю руки на груди, пытаясь сдержать лихорадочно колотящееся сердце.
— Оглянись вокруг, Наоко, — Таро резко взмахнул рукой. — Разве ты не видишь, как ухудшается наше положение? Неужели тебе хочется, чтобы обаасан и окаасан были унижены, если ты своими играми их опозоришь? Ты хочешь, чтобы отец потерял лицо? А я — свое доброе имя и наследие? И потом, кто говорит о продаже тебя? — он фыркает. — Да, отец тебя пристраивает. Он обеспечивает тебе надежное хорошее будущее, в то время как наше еще не известно. Неужели ты так эгоистична?
Внутри меня все опять сжалось. Я запуталась. Неужели я и правда эгоистка? Я вскидываю руку, чтобы защититься от его слов, и разворачиваюсь, чтобы уйти. И утыкаюсь в отца, который стоит прямо за мной.
Из-за него доносится похожий на рычание крик Кендзи:
— Наоко, от тебя одни неп...
— Довольно! — тон, которым отец произносит это слово, заставляет Кендзи замолчать на полуслове. Одним лишь жестом руки он отправляет прочь Кендзи и Таро.
Кендзи кланяется, и в глазах его вместо хитринок застыло беспокойство. Он тихо пятится к кухне, где стоят бабушка и окаасан. Таро бросает в меня еще один обжигающий взгляд, кланяется отцу и с раздражением уходит.
Мое дыхание учащается, и меня начинает мутить.
Отец расставляет ноги шире. Его глаза мечут пламя, гнев окрасил его лицо красным и наполнил ядом каждое слово.
— Где ты была, Наоко?
Я снова вспоминаю слова бабушки: «У правды тоже есть свое время. Если она приходит слишком рано или слишком поздно, то тоже становится ложью». Теперь уже слишком поздно.
— Отосан, пожалуйста, простите. Время так незаметно летело, и...
Он бьет меня.
Я от неожиданности покачнулась. Окаасан тихо вскрикивает и бросается ко мне, но отец ее отталкивает.
— Не трогайте ее! — я встаю между ними.
— Я не должна была вмешиваться. Простите меня, муж мой, — окаасан опускает голову.
— Нет, должна была. Я твоя дочь, — говорю я, поворачиваясь к ней. У меня из глаз вот-вот брызнут слезы. — У тебя есть свой голос и полное право использовать его. Сейчас 1957 год... — я поворачиваюсь к отцу с лихорадочно бьющимся сердцем, наполненным гневом. — Женщины имеют право самостоятельно принимать решения, и я...