Сдаёшься? - Яблонская Марианна Викторовна. Страница 33

— Тебе у меня искать.

С трудом поняв, чего хочет от нее Перова, Таня с брезгливостью, двумя пальцами раздвинула ее черные кудрявые волосы и сразу увидела двух белесых насекомых.

— Ой! — вскрикнула Таня и выпустила из рук волосы Перовой.

— Да ну ее, эту маменькину дочку, — сказала подошедшая Козлова и проворно, всеми пальцами заработала в голове Аллочки, громко щелкая когтями, как обезьяна в зоопарке.

А Таня, дождавшись конца санитарного часа, долго терла банным мылом руки под железным умывальником. Санитарный час проводился каждый день. Таня позже узнала, что полянку, на которой он проводился, девочки между собой называли «вшивой»; под таким же именем она известна и мальчикам. Насекомых в головах у девочек помогала уничтожать и Синица, и Берта Бруновна. Постепенно и Таня привыкла к этому занятию и сама ловко орудовала пальцами, громко щелкая насекомых; через неделю и у нее стала чесаться голова, и теперь на «вшивой» полянке девочки щелкали и в ее волосах. Насекомых девочки уничтожали друг у друга все лето, но безуспешно — до тех пор, пока кто-то не надоумил Огниху намазать всем девочкам волосы керосином несколько раз подряд и замотать полотенцем. В тот день девочки ходили в столовую в высоких тюрбанах, от всех сильно пахло керосином, но тюрбаны шли всем девочкам. После такой процедуры насекомые исчезли, но до конца лета Таня далеко обходила «вшивую» полянку, не решаясь срывать на ней чернику и бруснику.

Дачи детского дома тонули в цветах. Как позже узнала Таня, цветы эти были гордостью и любовью директора Андрея Петровича, который считал их средством воспитания ребят. Как рассказали Тане девочки, старших ребят привозили сюда на грузовиках еще ранней весной, когда кое-где на газонах еще лежал последний ноздреватый снег и ручьи стекались в большие лужи. Тогда детдомовские рыхлили землю, выдирали старые корни и сажали молодую рассаду. Потом детдомовские заботились о цветах не меньше трех часов в день — после утренней линейки и после вечерней — они пропалывали, поливали и удобряли цветы. Цветник был действительно редким — там были и черные королевские тюльпаны, и голубые.

Андрей Петрович очень гордился своим цветником. Часто во время «тихого» часа Таня через стеклянные стены веранды видела его гуляющим вдоль цветника. Он шел очень медленно, скрестив руки на груди, улыбался и кивал головою, и тогда металлические его зубы сверкали на солнце. Иногда он низко наклонялся к какому-нибудь цветку и, казалось, что-то шептал ему. Когда Андрей Петрович находил сломанный цветок, то приходил в ярость, багровел и тщательно вел дознание. Если находился виновный, он вызывал его в кабинет, кричал на него и топал ногами, а потом оставлял без обеда и ужина. Его гнева боялись все — цветы в детском доме никто не ломал до осени.

Осенью, когда детский дом переезжал в город, разрешалось срывать цветы, и день, когда срывали цветы, был днем буйства и веселья — ребята с веселым хохотом набрасывались на цветы; они как будто мстили цветам за свой труд по выращиванию их, и срывали все цветы до одного, обгоняя друг друга, и увозили с собой в город пышные букеты.

Цветник детского дома, как узнала впоследствии Таня, был прямо связан с делегациями. Из-за цветника дачи детского дома часто показывали иностранцам. О делегациях было известно заранее: с утра в этот день девочек и мальчиков одевали в праздничное — в белые кофты и темно-синие шорты и юбки. В этот день нельзя было ходить босиком — и девочкам и мальчикам выдавались одинаковые синие парусиновые туфли. В такой день на завтрак давали сладкий творог и какао, а на обед — оладьи с вареньем. По всем этим приметам дети с утра знали, что будет делегация.

После завтрака несколько старших девочек шли по цветнику и ножницами срезали цветы. Когда переезжали с дачи, рвать цветы разрешалось руками, и Андрей Петрович в цветнике не появлялся — тогда он как будто махал рукой на цветник; здесь же он шел впереди и как будто скрепя сердце отдавал каждый цветок. Все же цветов срезали много. Приходила Берта Бруновна и учила девочек составлять букеты. Букеты перевязывались тесьмой и получались большими и красивыми только с одной стороны — вторая выходила жиденькой и плоской. Перед обедом к калитке в низком заборчике подкатывал автобус. «Приехали, приехали!» — раздавалось повсюду. Ребят загоняли в спальни. Но в окнах то и дело мелькали любопытные носы, и бог весть откуда, но сразу же разносился слух, кто приехал: чехи, китайцы или индусы. Делегация — несколько мужчин и женщин, по большей части немолодых, — трясла руки встречавшим их Андрею Петровичу, Синице, Огнихе, Берте Бруновне и другим и вместе с ними шла в столовую. Там им накрывали стол из неизвестно откуда взявшихся запасов — подавали клубнику, помидоры и даже икру — продукты, которые конечно же не видели детдомовские; было и вино. Потом возбужденные вином и хорошей едой делегаты долго ходили за Андреем Петровичем по цветнику, а тот словно забывал о них и читал прекрасные монологи о цветах. Когда обход заканчивался, Зорин хрипел на горне «вставай-вставай», и все ребята бежали вниз и строились вокруг делегации, как на линейку. Делегатам подносили букеты, изготовленные по рецепту Берты Бруновны: жидкие с одной стороны и густые — с другой; делегаты благодарили, трясли поднесшим руки, или кланялись, или целовали ребят в потные лбы — как было в обычаях их стран, — улыбались и иногда почему-то плакали, потом махали ребятам, садились в автобус и уезжали, а ребята шли переодеваться в будничные платья и соблюдать распорядок оставшегося дня. Однажды приехали немцы. Все шло как всегда, пока Гусев, худой длинный мальчик, не запустил в делегацию камень. Камень, к счастью, ни в кого не попал. Уезжая, немцы махали руками и плакали, но Гусева после обеда, как узнал кто-то, вызвали в кабинет Андрея Петровича. Откуда стал известен разговор — может, от самого Гусева, может быть, кто-то сам подслушал под директорской дверью, может быть, подслушала Берта Бруновна, — только уже после обеда стало известно, что Гусев сказал Андрею Петровичу: «Я ненавижу немцев. Они убили отца и мать». — «Ты ненавидишь фашистов, — сказал Андрей Петрович, — а это — другие немцы». — «Я и этих ненавижу тоже, — сказал Гусев. — Я и вас ненавижу». Его оставили без обеда и без ужина и посадили в пустой изолятор, но после отбоя девочки говорили, что к Гусеву приходила Берта Бруновна и принесла четыре куска хлеба с маслом. Но что он есть отказался и сказал, что он ненавидит и ее за то, что она немка. Берта Бруновна действительно была немкой. Как она оказалась в детдоме — никто не знал. Но, скорее всего, она всю жизнь прожила в России, потому что говорила по-русски без всякого акцента. Семьи у нее не было, ее семьей был, по-видимому, детский дом. Это была старая дама, седая и полная, в которой ничто не выдавало иностранку, кроме, может быть, необыкновенной аккуратности и прически, которой никто из детдомовских нигде не встречал, — седые смешные букли по бокам ровного пробора. Как эти букли не рассыпались, оставалось для всех загадкой. Надо сказать, что ненависть к немцам в детдоме проявлял не только Гусев, хотя и не в такой острой форме. Были в ходу разные песенки, занесенные скорее родственниками детдомовских, чем сочиненные, вроде этой: «Немец-перец, колбаса, тухлая капуста, съела крысу без хвоста и сказала — вкусно». Но на Берту Бруновну эта ненависть не распространялась. Ребята не думали, что она и вправду немка. И заявление Гусева и его поступок, когда он отказался от четырех кусков хлеба с маслом, просидев без обеда и без ужина, был воспринят даже с возмущением, во всяком случае среди девочек. Хотя нельзя сказать, что Берту Бруновну любили, — детдомовские вообще никого не любили и если создавали себе кумира, то никогда среди взрослых, а только среди своих. Неизвестно, сознавала ли сама Берта Бруновна себя немкой. Вряд ли. А если и сознавала, то вполне может быть, характер это был необыкновенный и даже героический. Должность у нее была самая скромная, круг обязанностей невелик. Она заведовала маленькой детдомовской библиотекой. Но она добровольно исполняла огромную работу и проникала всюду: затаскивала силой малышей в комнату отдыха, где стояло пианино, и заставляла учить гаммы; учила старших девочек штопать носки на грибке, вышивать на пяльцах (грибки и пяльцы она носила в необъятных карманах синего халата), невозмутимо читала им стихи Блока, играла Шопена и Огинского; надо отдать должное ее такту, — она никогда не играла немецких композиторов, что заставляет думать о том, что характер у нее был героический; организовала службу погоды — целую площадку с белыми домиками и какими-то хитрыми приборами в них. Она ухаживала за теми, кто заболевал, и не только в первые дни, как Огниха, но до самого выздоровления. Иногда она, глядя на кого-нибудь, плакала и шептала: «Сиротки вы мои», — и девочки хихикали, и от этого, наверное, не любили ее, — детдомовские не любили открытых проявлений чувств и смеялись над ними.