Сдаёшься? - Яблонская Марианна Викторовна. Страница 53

Не потому, конечно, он в школу понесся, что опоздать боялся, — что-что, а уж в школу Вовка никогда не опаздывал. Школа — вещь серьезная. Не футбол там какой-нибудь. А потому понесся, чтобы обязательно до первого урока успеть все про лыжи Шурику рассказать, — то-то он удивится!

Успел.

Рассказал. И правда, Шурик удивился. После уроков побежали вдвоем с Шуриком к Вовке домой его новые лыжи смотреть. И хотя щупал Шурик лыжи со всех сторон, и темно-коричневый лак ногтем подковыривал, и брови к переносице несколько раз сдвигал, и даже вроде бы сплюнул два раза, без слюней сплюнул, и не на лыжи, конечно, и в общем-то даже не сплюнул, а выговорил как-то так: «Тпру-у» — но ведь выговорил же! — а потом все же сказал:

— Н-да. Хорошие лыжи. Нечего сказать.

— И то верно, Шурик! Что худого можно сказать про совсем новые лыжи?

Уф-ф! Вот и воскресенье.

Каждый, кто в первую смену учится, знает, как здорово поспать в воскресное утро! Ведь каждое буднее утро, тогда, когда тебя еще будят, но ты уже не спишь, хоть и глаза закрыты, — ты нипочем не вытерпишь и помечтаешь о воскресенье. И Вовка все это, конечно, знал, да в то утро, видно, забыл — соскочил с дивана, когда еще и первый трамвай под их окном не проезжал. Мать тоже проснулась, поворочалась на своей раскладушке, повздыхала, поругалась на Вовку — скоро ей, дескать, и без того в смену вставать — да в конце концов тоже встала. Дала Вовке полный стакан кипяченого молока, манной каши с маслом преполное блюдце, да еще с брусничным вареньем! Потом она достала из большой корзины в коридоре Вовкины старые куртку, шапку, брюки, свою желтую шерстяную кофту — ту, что от стирки села. Затем долго рылась в шкафу и откопала в нем где-то совсем новые зеленые варежки. Все это она велела Вовке надеть. Да еще сверху — пальто! Потом она достала из кошелька мелочь, отсчитала на трамвайный билет и даже на одно мороженое, увязала мелочь в чистый носовой платок, велела Вовке этот узелок с деньгами сразу же отдать Шурикиному папе, а платок забрать себе и подтирать себе им нос на морозе — вечно Вовкина мать что-нибудь такое скажет!

Потом она вышла следом за Вовкой на лестницу, перегнулась пополам через перила и крикнула:

— Шею не сломай, дурно-о-ой!

«Как же! Сломаю я шею!» — думал Вовка: двумя руками он крепко прижимал к животу новые лыжи с палками и всякий раз, прежде чем ступить, выглядывал из-за лыж, высматривая для ноги следующую ступеньку, — ну прямо точь-в-точь как тетенька с двумя младенцами на руках! — Как же! Сломаю я шею! Или я лыжи беречь не буду?!»

Шурикин папа и Шурик ждали Вовку на остановке трамвая. Вернее, так они с Вовкой вчера уговорились, что будут именно там его ждать. Только когда Вовка с новыми лыжами пришел на остановку — там и вовсе никого не было.

А когда пришло время и Шурикин папа и Шурик — большой и маленький — показались в конце улицы, оба припорошенные снегом, оба с лыжами на плечах; большой — с большими, маленький — с маленькими, и увидели на остановке Вовку, то вдруг так стали смеяться, что Шурик даже упал. Правда, хорошо упал — «удачно», как сказал потом Шурикин папа, и потому так сказал, что оказалось, что Шурик упал в сугроб и потому ничуть не ушибся, но ведь упал же — от смеха упал!

Вовка никак не мог угадать, чего ради они смеются — на остановке-то, кроме него, Вовки, ни души не было! А они и не думали переставать смеяться, а шли себе по улице на трамвайную остановку, глазели прямо на него, Вовку, и смеялись как помешанные.

Вовке уже захотелось обидеться, но обидеться он не успел, потому что они как раз уже подошли близко к нему и через смех сказали, что смеются они потому, что Вовку на остановке так здорово занесло снегом, что они издали его не узнали и сперва подумали, что это не он, Вовка, а новая большая урна.

Тут они начали смеяться втроем, и здорово им смешно и весело было! Они только очень жалели, что нет вблизи витрины с большим темным стеклом, где бы и Вовка смог бы себя увидеть таким невозможно смешным. А Шурикин папа сказал, что жалеет еще о том, что он, «разгильдяй и бездельник», не догадался захватить с собой фотоаппарат — ведь вот до чего, видно, Вовка смешным получился!

Но конечно, больше всех о витрине и фотоаппарате жалел сам Вовка — ведь сам-то он никак не мог увидеть себя таким смешным, а смеялся громче всех только потому, что верил Шурикиному папе и Шурику на слово, что сейчас он, Вовка, и, вправду оказался таким страшно смешным. А снегу-то на нем и вправду могло оказаться чересчур много. Потому что снег в то утро все время падал, и притом очень густой, а Вовка стоял на трамвайной остановке очень долго — при нем на остановке даже рассвело. Но Шурикин папа сказал, что они с Шуриком ничуть не опоздали, а даже на полных десять минут пришли раньше, чем с Вовкой вчера уговорились. И Вовка с Шурикиным папой спорить не стал. И не потому не стал, что его, Вовкина, мать говорит, что со взрослыми спорить никогда нельзя. И не потому не стал, что, по-Вовкиному, она права — взрослых все одно нипочем не переспоришь. И даже не потому не стал, что Шурикин папа — Шурикин папа. Не стал спорить Вовка с Шурикиным папой только потому, что как раз вспомнил, что с тех пор как проснулся, ни разу нигде ни у кого не спросил о времени. Трамвая все не было. Шурикин папа и Шурик воткнули поглубже в сугроб свои лыжи с палками и стали варежками обивать снег с Вовки, а когда весь снег с него дочиста стряхнули, Шурикин папа отошел от Вовки подальше, слепил комок снега покрепче — и в Вовку. А Вовка ни слепить, ни рассыпчатым снегом бросить в Шурикиного папу не мог, потому что новые лыжи и палки в снег воткнуть ни за что не хотел, и руки у него поэтому заняты были. Он только ногой снег наподдал. Только от этого снег до Шурикиного папы не долетел, потому что Шурикин папа еще какой высокий, а у Вовки номер ботинок — тридцать два с половиной. Так и стоял Вовка с новыми лыжами в обнимку. Точь-в-точь как гипсовая тетка с младенчиком в скверике возле Дома пионеров. Вовка со своими лыжами-младенчиком ни быстро убежать от снежков не мог, ни увернуться как следует. Он только из стороны в сторону поворачивался или вздрагивал, когда снежки Шурикиного папы или Шурика прямо в него попадали. А как Шурик это заметил — он ни лепить, ни бросать снежком не стал. Зачем? Он забрал в горсть снегу побольше, подошел к Вовке и преспокойно опустил этот снег прямо ему за шиворот. Шурикин папа смеялся долго и громко — ему это, видно, здорово понравилось. Он даже леденец дал Шурику. И не просто так дал. Сказал:

— За находчивость.

И Вовке дал леденец. Тоже не просто так дал. Сказал:

— За самоотверженность.

Слово-то такое Вовка как раз уже знал.

«Самоотверженность» — кто же в первом классе не знает такого слова?! А вот только что оно означает и к чему именно здесь было сказано — Вовка не понял. Весь леденец успел сгрызть, а слова так и не понял. А Шурик — тот свой леденец не грыз, он его под язык запрятал, для того запрятал, чтобы леденец не мешал ему пока над Вовкой смеяться и чтобы, если смешного не будет, лизать себе леденец языком потихонечку.

Ну а Вовка-то не жалел, что свой леденец мигом сгрыз — ведь он все равно не смеялся — не смеялся потому, что не мог, потому, что визжал, как от щекотки, потому, что снег за шиворотом у него таял и стекал ледяными струйками по голой горячей спине.

И в трамвае они никак не могли перестать смеяться. Ни Вовка не мог перестать, ни Шурик, ни Шурикин папа. Так и смеялись до тех пор, пока Шурикин папа не сказал:

— Ну, мужички, хватит. И так уже все в трамвае на нас смотрят.

А тут-то Вовка, как назло, вспомнил про крысиный хвост, что приснился ему недавно, и нечаянно так засмеялся, что Шурик сказал, будто даже сама вагоновожатая на него, на Вовку, оглянулась.

В раздевалке людей было не так уж много, а больше других — с коньками. Шурикин папа и Шурик встали в очередь к гардеробу, чтобы сдать Шурикино пальто и пальто Вовки — Шурикин папа был без пальто, в одном синем лыжном костюме, — а Вовка остался возле входной двери стеречь все лыжи. Он прислонился возле лыж и стал смотреть на одну очень толстую женщину, которая надевала ботинки с коньками. Эта женщина так сильно перегнулась к полу, что ее желтые короткие волосы коснулись серого дощатого пола раздевалки, и Вовка смотрел на нее и ждал, когда верх ее туловища, который сейчас-то оказался низом, перевесит нижнюю часть ее туловища, которая сейчас-то была наверху. Вот тогда-то — ждал Вовка — женщина легко, даже без всякого толчка ногами, перекувырнется через голову, разведет руки в стороны, покачается назад и вперед, вперед и назад — и закричит смешным голосом: «Але-гоп!» — точь-в-точь, как тот клоун, которого Вовка в цирке видел. То есть не только Вовка, конечно, видел, а и Шурик видел, и весь их класс тогда клоуна видел, когда в тот день осенних каникул они всем классом в цирк культурным походом ходили. Только, видно, Вовке тот клоун на дольше, чем другим, запомнился. Женщина протащила длинный белый шнурок через дырочку в белом конькобежном ботинке и медленно распрямилась. Она посидела прямо, покачалась на скамейке — для того, думал Вовка, чтобы проверить хорошенько, целая ли эта скамейка, не развалится ли она, если с нее перекувырнуться, — и опять стала медленно наклоняться к полу. Сейчас, сейчас, ждал Вовка, женщина упрется головой в дощатый пол раздевалки, перекувырнется как ни в чем не бывало, даже без толчка ногами, и закричит смешным голосом: «Але-гоп! Гоп-гоп-але!» Еще бы! Кому не приятно посмешить всех?!