Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь» - Фридман Това. Страница 3
– Что-то не видно старосты…
– Да, я тоже ее сегодня не видел.
– Она вчера еще пропала.
– Ее здесь нет. Давайте выйдем на улицу.
– Нет, нам же нельзя.
– Если она нас поймает, то побьет и донесет немцам.
Старостой мы называли старшую по бараку, ответственную за порядок, такую же, как и мы, еврейку, которая выполняла приказы немцев. Немцы платили ей за службу дополнительной едой и позволением иметь личное пространство. У нее был отличный аппетит, у этой крепкой бабы. Впрочем, ребенку все кажутся большими и сильными. В обмен на выполнение грязных приказов нацистов старшая по бараку могла спокойно растянуться и спать на своей собственной кровати, не опасаясь, что кто-то другой украдет одеяло или ткнет ее в спину коленями или локтями.
Хотя старшая по бараку и наводила на нас ужас, ее присутствие укрепляло общую дисциплину: «Ordnung muss sein» [3], как без устали повторяли немцы. Я честно признаю, что боялась этой женщины. Однако без нее среди нас воцарился бы сплошной хаос, и, что хуже всего, не осталось бы никакой еды.
Обычно все лагерные бараки запирались на засовы. На этот раз староста, должно быть, так торопилась, что, убегая, когда бы это ни произошло, не потрудилась пересчитать нас или запереть дверь. Меня так и подмывало выскользнуть наружу, но доносившийся оттуда шум был слишком пугающим. Никто из детей не осмеливался выйти за дверь – как будто нас сдерживало силовое поле. Мы давно уже до того привыкли подчиняться, что не могли даже двигаться без приказа.
Внезапно дверь открылась, и мы все подскочили.
Вошла женщина, которую я не узнала. Выглядела она ужасно. Черты ее лица были искажены недоеданием: лицо представляло собой, по сути, просто череп, покрытый тонкой, как пергамент, кожей, глаза ввалились в глазницы. При этом тело распухло от голода. Голод часто заставляет плоть набухать. Пучки темно-каштановых волос торчали из-под куска ткани, превращенного в шарф в тщетной попытке сохранить хоть какое-то тепло.
Женщина посмотрела на меня.
– Тола! – воскликнула она. – Вот ты где, девочка моя!
На ее лице отразилось облегчение. Напряженные мышцы на щеках расслабились, а глаза заблестели. Голос этой женщины был слабым, но знакомым, как и ее печальные зеленые глаза, как ее вымученная улыбка. Я привстала на кирпичах, сбитая с толку. Женщина больше походила на пугало, чем на человека. Она говорила, как моя мама, но была ли это на самом деле она?
И что она делала в моем бараке? Она должна была быть в женском отделении. Нас разлучили пять месяцев назад, в разгар лета, после того как я заболела. Потом мне как-то показалось, что по пути в газовую камеру и обратно я слышала ее голос совсем рядом, но я так ее ни разу и не увидела.
На самом деле, я так давно не видела маминого лица, что забыла, как она выглядит. Я уже привыкла к тому, что у меня нет ни матери, ни отца. Я забыла, что у меня есть хоть кто-то родной на этой земле. Я осознала, что я совсем одна. Что же теперь – это не так? Я пребывала в замешательстве, и эта женщина заметила мое колебание.
– Тола, это я, мама, – сказала она и попробовала улыбнуться пошире. Доверия мне это не прибавило.
«Это что же, и вправду моя мама?» – лихорадочно соображала я.
Я спрыгнула с кирпичной стены и подбежала к ней, почувствовала, как улыбка расплылась по моему лицу от уха до уха. Впервые за эти бесконечные месяцы я испытала настоящее счастье. Она присела на корточки, взяла меня за лицо и посмотрела мне прямо в глаза. Затем она обняла меня и поцеловала. Я обняла ее в ответ из последних оставшихся сил. Пахла эта женщина совсем как моя мама. Любимая моя, родная, настоящая. Заключенная А-27791. Моя мама.
– Послушай меня, Тола. Они собирают людей, чтобы гнать их пешком в Германию. А это далеко, за сотни миль отсюда, – сказала мама. – Посмотри на меня. Меня скорее всего застрелят. Я умру. Потому что до Германии мне не дойти. Посмотри на мои ноги. – Она указала вниз.
Обуви на маме не было. Ее ноги были обмотаны тряпками, причем как будто в спешке. От мокрых подошв влага просачивалась наверх. Покрасневшие от холода икры и лодыжки распухли – верный признак голода. В нашем лагере давно уже обитали одни пугала и скелеты.
– Может быть, у тебя получится, и ты сможешь пережить этот поход. Но этот мир не милосерден к одиноким детям. Я не хочу, чтобы ты выживала в одиночку. Давай попробуем спрятаться. Может быть, у нас снова получится выжить вместе. Ну а если мы умрем, то тоже вместе. Ну как, пойдешь со мной?
– Да, мама, конечно, пойду, – ответила я.
С самого своего рождения я жила в мире, в котором евреи существовали исключительно для того, чтобы умереть. Совершенно нормальным считалось пожелать товарищу скорейшей смерти. Все еврейские дети умирали. К тому же я всегда делала то, что велела мне мама. Мама всегда говорила мне правду, я ей доверяла, как никому другому. Мама никогда меня не обманывала, потому что знание правды могло спасти мне жизнь. Так она повторяла везде – в гетто, в трудовом лагере, в вагоне для перевозки скота и всегда, до той самой минуты, как нас разлучили в Аушвице.
Хотя, по сути, речь шла о том, чтобы умереть вместе, маме удалось поднять мне настроение, ведь получалось, что если я буду следовать ее указаниям, то у нас есть шанс выжить. Как всегда, она говорила только правду. Другие родители, возможно, попытались бы в таких обстоятельствах скрыть правду, но не моя мама. Она верила, что информация – это сила, и она может спасти мне жизнь.
Месяцами я была совсем одна. Не было никого, кто мог бы защитить меня. Я давно свыклась с мыслью, что умру в одиночестве, какой бы ни была смерть. Но теперь снова появилась та, кто позаботится обо мне. В тот момент я бы сделала все, что бы мама ни попросила. Волна облегчения захлестнула меня, ведь я больше не была совсем одна.
Мама молча взяла меня за руку и вывела из барака.
На нас мгновенно обрушился запах гари. Звук потрескивания дерева, звук летящих искр. Похоже на огромный камин. Больше всего на свете я отчаянно мечтала о любом источнике тепла, представляла себе, как мое окоченевшее тело однажды снова нальется теплом. Когда мама сжимала мою руку, я забывала о холоде. Небо было затянуто дымом. Огонь был где-то совсем близко. Я боялась этих громких звуков. Древесный дым смешивался с другими запахами, в воздухе висела какая-то маслянистая гарь, черная смола, которую наносят на дороги и крыши. И кое-что еще. Гнилостный запах сжигаемого мусора, тонн мусора. Мама нервно крутила головой по сторонам – влево, вправо и снова назад, – она высматривала возможные неприятности. Взявшись за руки, мы быстро шли по снегу в тишине. Казалось, она знала, куда идет. Я знала, что должна вести себя как можно тише. Шум может привести к смерти. Маме не нужно было ничего говорить. Ее напряженность передалась и мне. Предстоящее приключение придало мне сил. Даже муки голода исчезли. Мамина любовь вселила в меня чувство безопасности и защищенности. Тряпки на ее ногах хлюпали при каждом шаге.
Я не замечала, как снег просачивался сквозь мои тонкие белые туфли на шнуровке, проникая прямо на тощие босые ноги. Я только чувствовала тепло маминой руки и ее любовь, проходящую через все мое существо. Я даже не могла до конца поверить в то, что видели мои глаза. Впервые за все это страшное время нам не преградили путь ни войска СС, ни их местные прислужники. Когда мы перебегали между зданиями, я увидела на мгновение стоящих вдалеке солдат в шинелях – они сгоняли пленных в группы, готовились к марш-броску в Германию.
Казалось, что фашисты ругались и выкрикивали приказы. Я тогда была без малого на год старше самой войны. Я, собственно, никогда и не знала свободы. Мое выживание напрямую зависело от способности угадывать настроение моих мучителей. Я знала, что при всей их жестокости обычно немцы предельно сдержанны. Тем же утром они были на грани истерики и стреляли в упор по всем, кто слишком медленно повиновался.