Открытая книга - Каверин Вениамин Александрович. Страница 118

Представители Совнаркома, ЦК, Моссовета приветствуют седовцев, оркестр играет «Интернационал», командир ледокола благодарит, школьница подносит ему огромный букет. Митинг окончен. Увитые гирляндами машины мчатся по улице Горького, народ начинает расходиться, и мы торопливо спускаемся вниз. Коломнин остается на своей наблюдательной вышке со строгим наказом неотступно следить за Митиным двойником, или, если мы не ошиблись, за Митей.

– Это он! Я тебе говорю, это он.

– И по-моему, он. Но как он оказался здесь?

– Очень просто! Приехал, не застал нас и отправился встречать седовцев.

И это действительно Митя! Мы догоняем его у самого дома, в институтском дворе.

Вечером Агния Петровна в честь приезда старшего сына печет пирог. Братья спорят – они всегда спорят, – а я слушаю, удивляясь тому, что с каждым годом они становятся все больше похожи друг на друга. Оба держатся по-военному прямо, у обоих между бровями появились одинаковые морщины. У обоих стал всматривающийся, уходящий вдаль, задумчивый взгляд. Оба похудели с годами.

Спор – все о том же, неизбежно вспыхивающий в первые же часы каждой новой встречи.

– Когда настоящий ученый-исследователь приходит на кафедру, с какой жадностью обступает его молодежь! За примером недалеко ходить: Лавров ушел в Первый Медицинский. И что же? Через два года его кафедра стала лучшей в Союзе. А ведь он звезд с неба не хватает. Но он – исследователь, и это прекрасно чувствуют те, кто идет ему на смену в науке.

– Да почему же ты думаешь, что мне не удалось связать кафедру с научной работой?

– Мне казалось…

– Казалось! Ты просто боялся, что из меня ничего не выйдет в науке.

Митя проводит у нас несколько дней, и эти дни, когда Андрей возвращается с работы в восемь часов, мы обедаем дома, и весь домашний уклад перестраивается таким образом, чтобы почаще и подольше видеться с Митей. Втроем мы отправляемся в MXAT, на новую постановку «Трех сестер» – прекрасный вечер, когда все, что происходит на сцене, какой-то таинственной нитью связывается с Лопахиным, с годами юности, с первой сквозящей зеленью вязов, с памятной ночью на Пустыньке, когда мы с Андреем поклялись «совершить великое во имя и для счастья народа».

А потом Митя уезжает – очень веселый после удачного доклада в ВИЭМе. Прежде, едва мы расставались, я начинала с грустью думать о том, что к его таланту – оригинальному, острому – с годами не прибавляется почти ничего. В детстве мне подарили калейдоскоп, и я не могла насмотреться на разноцветные, симметричные узоры и сочетания, мгновенно изменявшиеся, едва поворачивалась трубочка, в которой было заключено это чудо. Потом я нечаянно наступила на калейдоскоп, и из треснувшего картона посыпались осколки самых обыкновенных цветных стеклышек – тех самых, которыми мы играли в «классы»… Что-то непрочное, легко меняющееся подчас мерещилось мне в Митиных слишком стройных сочетаниях и схемах.

Но с другим, совсем другим чувством я на этот раз провожала его…

Это был не совсем обыкновенный день – по двум причинам, между которыми не было, казалось, ни малейшей связи. Часов в двенадцать Лену вызвали к телефону, она поговорила с кем-то и, озабоченная, постучала ко мне.

– Это мой сосед, Стогин, – сказала она. – Он просит меня приехать. Катеньке хуже.

– Хуже? Я не знала, что она заболела. Давно?

– На прошлой неделе.

– Что с ней?

– Стрептококковая ангина. Но уже дня три, как температура упала. А сегодня почему-то опять поднялась.

– Ну, поезжай. Я тебе позвоню.

Лена уехала, и день пошел своим чередом. Но часа в четыре оглушительный грохот вдруг донесся из комнаты биохимиков – я опрометью бросилась туда и, не поверив глазам, замерла на пороге: взявшись за руки, Виктор, Катя Димант и двое молодых сотрудников плясали какой-то дикий танец вокруг стола, на котором в штативе одиноко стояла пробирка с темно-желтой жидкостью. Вечно озабоченный Коломнин притопывал, прищелкивал пальцами и мурлыкал.

– Татьяна Петровна, получилось! – закричал он. – Вот он – душа моя!

В пробирке был первый очищенный крустозин – правда, еще не в той степени, которая могла совершенно исключить вредное влияние примесей на организм. Но это в ту пору было не так уж и важно для нас; мы искали самый метод очистки, и пробирка с темно-желтой жидкостью была первым доказательством, что в этих поисках мы вышли наконец на дорогу.

…Лена позвонила вечером и сказала, что Катя чувствует себя плохо.

– Но что же все-таки с ней?

– В том-то и дело, что ничего не понять. Налетов уже давно нет. А температура высокая.

– Что же врач говорит?

– Говорит: надо ждать.

И мы заговорили о другом. Впрочем, другое – это был все тот же наш крустозин. Лена уже знала о нашей удаче от Виктора, который зашел к Рубакиным после работы.

– В общем, ты не волнуйся. У Павлика в прошлом году после ангины тоже долго держалась температура.

– Я не волнуюсь.

Но наутро она пришла в институт такая бледная и подавленная, что не было человека, который бы не спросил, что случилось.

– По-видимому, общее заражение крови.

– Да что ты говоришь! Не может быть! Откуда?

– После стрептококковой ангины.

– Сделали анализ крови?

– Да. Кровь стерильна. Но врач говорит, что это еще ничего не значит.

В течение дня она несколько раз звонила Катиному отцу, и вся лаборатория уже знала о девочке, заболевшей общим заражением крови, тем самым заражением крови, которое вызывается гнойными микробами, столько раз таявшими на наших глазах под действием крустозина.

– Вот был бы у нас устойчивый препарат, – сказал Коломнин со вздохом.

Лена быстро взглянула на него, потом, широко открыв глаза, – на меня. Я промолчала.

Вечером я поехала к Лене и нашла ее у Стогиных, в полутемной комнате, у постели, на которой, закинув ручки и тяжело дыша, лежала Катенька. Высокий человек в военной форме шагнул мне навстречу. У него было хорошее лицо с темными, сдвинутыми у переносицы бровями. Это был Стогин.

Прошло несколько дней, и положение оставалось тяжелым, а между тем что только не делали с этим бедным, худеньким, измученным телом!..

Поздним вечером мы с Коломниным сидели в лаборатории, когда дежурный позвонил и сказал, что меня хочет видеть какой-то военный. Я спустилась в вестибюль.

– Татьяна Петровна, это я, Стогин.

– Как Катенька? Консилиум был?

– Да. Только что кончился. Плохо. Татьяна Петровна, я приехал к вам… Больше нет надежды. У вас есть препарат, который, возможно, мог бы помочь. Елена Васильевна говорила мне… Я знаю, вы еще не испытали его на больных. Но ведь теперь все равно… Никакой надежды.

Он говорил бессвязно, торопливо, перебивая себя и, видимо, очень боясь отказа. На скулах ходили желваки. Губы поджимались, как от неожиданной боли.

– Да как же я могу дать вам препарат, который еще не прошел клинических испытаний!

– Ну и что же! В крайнем случае он просто не подействует, правда? Ведь от него не может быть никакого вреда?

– Думаю, что вреда не будет. Но…

– У меня, кроме этой девочки, нет никого на свете. Вы женщина, вы должны понять…

– Да поймите же и вы, что у нас еще нет этого препарата! А если бы и был, все равно выдать его вам я не имела бы права!

Он замолчал. Я взглянула на него – он быстро прикрыл ладонью глаза. Лицо его было искажено ужасом перед надвигавшейся бедой…

– Я сейчас вернусь. Подождите немного.

И, поднявшись наверх, я передала этот разговор Коломнину, который еще сидел за работой. Он задумался, щурясь и крепко сжимая в зубах свою трубку.

– А точно ли, что положение безнадежно? Позвоните Елене Васильевне.

Я позвонила.

– Да чем же рисковать? – со слезами в голосе ответила Лена. – Ты бы на нее посмотрела!

Я повесила трубку.

– Сколько у нас крустозина?

– Кубиков сто. Не хватит.

– Вы думаете? А вдруг хватит?

– Едва ли.

– Даже и это нам еще неизвестно. Все-таки страшно.