Открытая книга - Каверин Вениамин Александрович. Страница 18
Но это было уже невозможно.
Ничего не объясняя, Митя посмотрел на меня и вышел. Он посмотрел повелительно и вместе с тем умоляюще, как будто это было важнее всего на свете – бежать со всех ног к Глашеньке, которая, может быть, давным-давно и думать забыла о нем. Я шепнула Агаше, что скоро вернусь, и тоже вышла. Андрей с удивлением взглянул на меня.
ВСТРЕЧА
Ветер упал, чистая луна высоко стояла в морозном небе. Митя говорил без умолку. Я молчала, сердилась. Но иногда мне становилось смешно, потому что он то начинал неловко шутить со мной, как с маленькой (и тогда становилось видно, что он вообще не умеет обращаться с детьми), то переходил на неопределенно-взрослый тон, особенно когда я ему холодно отвечала. Например, он спросил, понравился ли мне Курочкин, и я удачно ответила, что нужно быть гением в психологии, чтобы судить о человеке с первого взгляда. Но Митя пропустил это замечание мимо ушей и стал рассказывать, что Курочкин – один из ближайших учеников известного профессора Красовского, но что когда-нибудь его загубит лень, потому что по духу – это «гений и беспутство».
Он шел быстро – шинель развевалась, большие уши шлема откидывались – и нисколько не замечал, что я едва поспеваю за ним.
– Где она служит? – вдруг спросил он. – Ах да, ты сказала, в школе для взрослых. А старики?
– Родители? Они убежали.
– Как убежали? Уехали?
– Да, уехали.
– Куда же?
– Не знаю, кажется, на Дальний Восток.
В Лопахине говорили, что Глашенькины родители уехали к белым, но я не стала передавать Мите эти слухи.
Ему могло показаться странным, что я так хорошо знала все, что касалось Глашеньки Рыбаковой. Можно было подумать, что ее судьба интересует меня.
Глашенька жила в последнем доме на Развяжской, а дальше начиналось Поле жертв революции, бывшее Стрелецкое, на котором стоял памятник лопахинцам, погибшим во время гражданской войны. Поле было снежное, голубое. Какой-то закутанный человек медленно шел через поле – должно быть, по целине. Тропинки были занесены давешней вьюгой.
– Танечка, лучше, если зайдете первая вы. Я подожду, да?
Было так светло, что я видела у Мити на щеке дрожащую жилку, как у Агнии Петровны, когда она волновалась. Я тоже волновалась.
– Митя, очевидно, вы думаете, что мы хорошо знакомы? Между тем я не уверена даже, узнаем ли мы друг друга.
Я хотела сказать, что Глашенька едва ли узнает меня, но это показалось мне обидным, и я повернула таким образом, что я тоже могу ее не узнать.
– Тонечка!
– Простите, Митя, но мне пора домой.
– Подождите же хоть пять минут! Окна темные, наверно, ее нет дома.
Как будто в моих руках было счастье его жизни – так горячо он стал убеждать меня, чтобы я подождала! Зачем я была ему нужна? Не понимаю. Если бы уж так была нужна, он мог бы, кажется, запомнить, как меня зовут, а не называть «Тонечка». Наконец я согласилась подождать пять минут, – ровно! – и он мигом повернулся и, как буря, ворвался во двор.
В Лопахине всегда ложились рано, а уж в те годы – особенно рано, и Глашенькины хозяева видели, должно быть, второй сон, когда Митя взбежал по заскрипевшим ступеням, оглушительно загремел чем-то в сенях, наверно ведрами, а потом чуть слышно постучал в двери.
Очевидно, его спросили: «Кто там?» – потому что он ответил:
– Извините. Могу я видеть Глафиру Сергеевну?
Тогда спросили: «Вы кто?» или что-нибудь в этом роде, и он ответил:
– Старый знакомый Глафиры Сергеевны.
Желтый огонек вспыхнул и погас за мутным, замерзшим стеклом. Снова вспыхнул – зажгли свечу. Я волновалась. Дома ли Глашенька? Да мне-то что за дело?
Глашеньки не было дома, и Мите наконец сообщили об этом, так и не открыв дверей, хотя свеча ходила туда и сюда, – должно быть, хозяева колебались, открыть или нет. Митя с громом скатился с крыльца, хлопнул калиткой и мрачно сказал мне:
– Пошли.
Еще прежде я заметила, что человек, который давеча шел через поле, – женщина, и эта женщина направляется прямо ко мне или к дому, подле которого я тогда стояла одна. Потом я забыла о ней, а теперь снова вспомнила, потому что Митя, выбежав из калитки, вдруг остановился и стал смотреть на эту женщину, которая была еще довольно далеко от нас. Не знаю, кто прежде догадался, что это Глашенька, – кажется, я, потому что сразу же взглянула на Митю, а у него еще было мрачное лицо с недовольно поднятыми бровями – еще сердился, что не застал Глашеньку дома. Но вот узнал и он! Боже мой! Он сделал шаг и замер. Мне показалось, что я слышу, как бьется его сердце. Он стоял в распахнутой шинели, стремительный, бледный, вдруг растерявшийся, вдруг похудевший.
А Глашенька-то! Она и думать не думала, кто ждет ее! Она шла медленно и думала, без сомнения, о чем-нибудь самом обыкновенном. Заметив нас, она пошла еще медленнее: должно быть, незнакомые люди подле дома испугали ее.
Это было так долго – она шла, а мы стояли и ждали, – что мне стало казаться, что не только мы, а весь город, притаившийся под снегом, в котором бесшумно пропадали шаги, ждет ее и волнуется: как они встретятся, что сейчас будет?
– Глашенька!
Она остановилась, вздрогнула, и первое движение, первое чувство было – бежать! Но она еще не верила и, кажется, только поэтому не трогалась с места.
– Глашенька, ты не узнала меня?
Таким полным, сильным голосом она крикнула: «Митя!», так рванулась к нему, с такой тоской, с таким трепетом протянула руки, что я сама, чтобы не заплакать, поскорее крепко закрыла глаза… Почудилось ли мне, что она хочет стать перед ним на колени? Не знаю. Митя подхватил ее.
Ух, как я пустилась бежать! Со всех ног, даже сердце зашлось и закололо в боку, и пришлось немного постоять на углу Карла Либкнехта и Развяжской. Пусто было в городе, пусто и светло от луны; низенькие дома стояли под крышами из толстого снега, и все было так, как будто ничего не случилось. Люди спали в домах, не зная, как загадочна, необыкновенна любовь! Я пролетела улицу Карла Либкнехта, потом Вечевую площадь и свернула на Ольгинский мост. Часовой в огромной бараньей шубе с удивлением посмотрел на меня.
Слушайте, все люди, мужчины и женщины, те, которые узнали, что на свете бывает любовь, и те, кто поверил этому и кто не поверил, и те, кто в эту ночь, в этот час не знают, что делать со своей душой: никогда, никого я не буду любить! Слушайте, те, которые в семнадцать лет идут по городу ночью и видят свет луны, волшебно изменяющий мир: никогда, никого я не буду любить!
Я шла очень быстро и разговаривала с собой, горько каялась, что вчера кокетничала с Володей Лукашевичем из выпускного класса, и клялась, что этого больше не будет, и, лишь перейдя Ольгинский мост, вспомнила, что уже скоро два года, как мы переехали из посада в город. Мне стало смешно – так забыться из-за какой-то любви!
Очень медленно, чтобы успокоиться, я сказала вслух:
– Любовь есть ничтожный эпизод в истории органической жизни земли.
И побежала домой.
ДРУЗЬЯ
Что-то изменилось с приездом Мити, как изменялось всегда – и в прежние, далекие времена. Но теперь это была другая перемена – без сомнения, потому, что он сам стал совершенно другим. Теперь это был взрослый человек, военный врач, вернувшийся на родину, в прекрасном кожаном костюме, который подарил ему командующий дивизией за посадку раненых под жестоким обстрелом.
Митя приехал не один, а с Рубиным, который служил в Реввоенсовете Первой Конной, а теперь был назначен директором лопахинского кожевенного завода, с Курочкиным, о котором Андрей сказал, что этот доктор командовал полком и участвовал в штурме Перекопа. Узкая горная дорога почему-то представлялась мне, когда я слышала эти слова – «Реввоенсовет», «Перекоп». Чуть позвякивая шпорами, оружием, молчаливые конники едут по этой дороге – едут, переговариваются не спеша, – и ни слова о том, что поперек дороги легли, скрещиваясь, черные, грозящие гибелью тени…