Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 63

– Если вы не представили под чужим именем никого иного, кроме себя, то я не нуждаюсь в сатисфакции: от бюргера я ее не приму, – сказал граф и сел в карету.

Вульт, прежде чем дверцы захлопнулись, успел крикнуть в ее нутро:

– Разве не могли бы оба дурака быть дворянского рода – или даже все три? – Однако карета уже покатила, а он, со своей напрасной храбростью, остался на месте.

Вальт был настолько подавлен, что не сумел пожелать счастливого путешествия тому, у которого сам отнял величайшее счастье; даже в сердце своем он не отваживался выражать какие бы то ни было желания. Без единого слова он, вместе с молчащим братом, выбрался из утраченного райского сада. Вульт видел, что брат шагает, согбенный под внутренней – низко нависшей – грозовой тучей; но не пытался хоть одним словом его утешить. Вальт взял братнину руку, чтобы найти опору в сердце другого человека, и спросил: «Кто теперь еще мог бы любить меня?» Вульт промолчал, и рука его оставалась вялой. Вальт отпустил ее; это жестокое, с режущими краями, молчание он воспринимал как проповедь, осуждающую совершенный им грех. Он шел, плача, по радостным вечерним улочкам рядом с братом, для чьей ревнивой груди его слезы, подобно окаменевшей влаге, становились лишь каменной коркой.

– Почему ты хотел защитить меня? – спросил Вальт. – Я ведь не невиновен. Всё ли ты знаешь насчет этого письма?

Вульт, с отчужденным видом, отрицательно качнул головой: поскольку прежние рассказы Вальта об этой истории были, как все его рассказы о себе, по причине дурацкой скромности говорящего слишком скупыми и неопределенными, чтобы Вульт мог проявить по отношению к ним давно ему присущий талант историка, пробужденный опытом светского общения, – умение достраивать каждое событие назад и вперед, то бишь измышлять даже для мельчайшего факта протяженное прошлое и будущее. Вальт ни в малейшей степени не обладал таким придворным талантом: он мысленно видел какой-то факт и тут же живописно его представлял; дальше этого дело никогда не заходило.

Теперь Вальт рассказал брату о злосчастном вручении письма Вины ее отцу.

– Черт! – воскликнул Вульт, совершенно преобразившись, ибо теперь он догадался обо всем и сам испугался той путаницы, в которую вовлек брата. – Поднимись ко мне наверх и сбрось там свою чешую.

– Да, – сказал Вальт, – и хотя я не хотел никакого несчастья, я не должен был потакать своему желанию увидеть отца и невесту. Ах, кто вправе сказать в этой многажды запутанной жизни: «Я чист»? Судьба пользуется случаем (продолжил он, уже поднимаясь по лестнице), подставляя его нам как увеличительное зеркало, отражающее наши мельчайшие перекосы… Ах, даже над тихим, пустым словом, над мягким звоном вздымается немая, сокрытая вершина, с которой они могут обрушить вниз, на жизнь, какое-нибудь чудовищное несчастье [23].

– Ты для начала вылущи себя из этой поганой собаки Мейнау, – сказал Вульт уже мягче, когда они вошли в тихую, заполненную лунным светом комнату.

Нотариус стал молча освобождаться от коцебуйской сахарной глазури, как река – ото льда: бережно снял с себя кафтан и коадъюторскую шляпу, отцепил завитые локоны. Когда Вульт в лунном сиянии протягивал опечаленному плуту плохонький сюртучок из китайки – как повешенного, за веревочную петельку, – и вообще когда он представил себе, как это смешно, что брат в своем пробковом спасательном жилете маскарадного переодевания так и остался сидеть на сухом берегу, ему стало несказанно жаль этого обманутого тихого человека в слишком широких сапогах, и в то время, как Вульт еще улыбался, сердце его разломилось напополам от… слез.

– Я хочу заплести тебе косичку, – сказал он, встав за спиной брата, как охотник, прячущийся за лошадью. – А ты пока зажми зубами ленту: один конец.

Вальт подчинился, но как бы стыдясь. Когда Вульт почувствовал под пальцами мягкие вьющиеся волосы, а перед собой увидел братнину спину (спина же очень легко позволяет представить себе человека одновременно мертвым, далеким и отсутствующим, и такая линейная сердечная перспектива побуждает другое сердце к состраданию), он – чтобы Готвальт не обернулся – дернул братнину голову назад, ухватившись за вожжи волос у самого затылка, и суровым голосом (беззвучно плакать в такой позиции он мог свободно и в свое удовольствие) задал вопрос:

– Готвальт, ты еще любишь некоего Кводдеуса Вульта?

В голосе чувствовалась нотка растроганности. Вальт тотчас попробовал обернуться, но брат удерживал его за волосы.

– Ах, Вульт, любишь ли ты еще меня? – вскричал он, рыдая, и выпустил конец ленты.

– Больше чем всех и каждого плута на этом свете, – заверил его Вульт, которому слова сейчас давались с трудом, – и именно потому ворчу на тебя, как собака или как женщина. Возьми опять в зубы ленточку!

Но тут нотариус быстро обернулся и побелел как снег, увидев слезы, бегущие по штормовому лицу брата.

– Боже! Что тебя мучает? – вскричал он.

– Может, ничто, – ответил Вульт. – Или все же кое-что, например, любовь. Пусть же оно вырвется, это проклятое слово… Я ревновал тебя к графу. Нехорошо со стороны брата, говорил я себе, что он рыщет в поисках добычи, тогда как некто привязан к нему более, чем ко всем другим людям, которых всех пусть заберет сатана и к которым я, на самом деле, отношусь не лучше, чем любой отец церкви, будь то греческий или римский. Пусть только брат не воображает, что отделается от меня жалкой братской любовью. Моя юная жизнь уже совсем иссохла, свободные гавани любви покинуты их морем – и даже катбот туда не заплывет, не станет там на якорь… Брат, со мной часто случалось, что несколько дней подряд в ушах стоял шум, ночь напролет упряжка сердца пребывала в движении… Разрази меня гром, если однажды вечером я не заплакал, в половине двенадцатого —

Но тут ему пришлось замолчать, поскольку нижняя губа потрясенного нотариуса вдруг отвисла: ее дернула книзу горячая, тяжкая любовная боль.

– Что тебя так огорчает? – спросил Вульт.

Вальт тряхнул головой – начал большими шагами расхаживать по комнате – брал в руки то стакан, то книгу – даже не взглянув на них, – смотрел на светлую луну и плакал горячими слезами.

– Ну будет тебе! – сказал Вульт. – Между нами опять всё станет по-прежнему. – И обнял его, но Вальт почти тотчас вырвался. Наконец он собрался с силами и мучительно выдавил из себя:

– Неужели я всех делаю несчастными? Ты сегодня третий. Три восковых дитяти в моем сне…

Вульт, чтобы отвлечь брата от боли, стал настойчиво спрашивать об этом сновидении. Неохотно, поспешно Вальт начал рассказывать:

– Мимо меня проходили закутанные фигуры и спрашивали, почему я не плачу и не бледнею. Одна фигура за другой задавала все тот же вопрос. Я дрожал, ожидая момента чудовищного разоблачения. Тут с неба слетели три дитяти, писаные красавцы, – из воска; они ласково взглянули, поприветствовали меня. Протяните мне ваши белые ручки и поднимите меня наверх, попросил я. Они так и сделали, но я оторвал им руки вместе с кусками груди, и они, мертвые, упали на землю. Просыпаясь, я еще видел вдали темную похоронную процессию, которая двигалась на коленях. Сон оказался вещим.

Вульт, чью гневную боль будто сняли колдовским заклинанием, теперь принимал все меры, чтобы исцелить чужую: он пытался представить брату происшедшее с более приемлемой стороны, жаловался на зловредный «худодумный уголок» в своей левой сердечной камере, где живет и зыркает огненными глазищами кобольд-худодум, он же волк-оборотень; снял серебряную обертку с ядовитых пилюль, которые прежде запрятал в письмо к брату, и рассказал о собственном естестве, от которого ничего не добьешься без сильной ссоры: так и хохлатый жаворонок поет лишь тогда, когда с кем-то бранится; он поклялся, что Вальт – не первый, кого он мучает соплями своей души, но последний: ибо безграничная благожелательность брата наверняка избавит его, Вульта, от этого недуга.

Однако Вальт, не желавший прислушаться к разумным доводам и видевший во всем лишь самоотверженную нежность, возразил: мол, Вульт недавно пламенно защищал его от графа, а прежде даже помог проложить путь к нему.