Рубин эмира бухарского - Казанин Марк Исаакович. Страница 44
Я не скажу, чтобы это открытие было для меня болезненным ударом. Я не был уже таким безнадежным индивидуалистом и честолюбцем, чтобы думать только о себе, и я рад, что тогда же открыл в себе способность восхищаться могучим размахом и бешеной быстротой того самого механизма, который уносил меня в противоположном моему расчету направлении, хотя к той же цели.
Так вот как Листер мастерски играл свою роль и как долго он держал меня в заблуждении! А я-то принимал его за матерого белогвардейца. И диалог его с Борисом и оплеухи — все это был театр. А Борис...
В этом пункте мои размышления прервались приходом Паши. Глаза его светились теплотой, но, как всегда, когда отношения переходили в чисто личный план, он был немного смущен. Он явно был на пороге дружеского излияния, состояние, в котором я видел его в очень редкие моменты.
— А я, знаешь, не пошел рыбачить, Глеб...
— Чего это? Ведь ты же...
— Да, знаешь, не хотелось тебя оставлять... может, тебе чего надо...
Я лишь улыбнулся и показал ему подбородком место у себя в ногах.
— Да, брат, — сказал он немного виновато, — теперь ты понимаешь, почему я ничего не говорил?
— Ну, хоть намек мог бы дать.
Паша стал внезапно жестким:
— Нельзя. В этих делах — ни матери, ни друга. Нельзя, и все.
Я помолчал.
— Да, здорово я дурака свалял, — выдавил я из себя наконец.
— Да нет, ты молодец, и как ты заслонил Рубцова!
Приятно было это слышать. Но я тут же осознал, что в этой похвале был и яд, хотя Паша этого и сам не чувствовал. Значит, я заработал ее плечом, а не рассудком, волей, как я надеялся. Все-таки они должны считать меня за молокососа и дурака.
— Да, и про Эспера Константиновича ты теперь тоже знаешь. Вот, хочешь, посмотри, я для тебя приберег вырезку — это из газеты политотдела Балтфлота.
Он вынул из бокового кармана пачку бумаг и, перебрав их, подал мне одну. Я увидел большую бледную фотографию Листера на серой, скорее оберточной, чем газетной, бумаге и внизу биографию.
«Сын минера Балтийского флота, уроженец Колпина, эстонец, член партии с 1904 года, был офицером царской армии и в то же время членом подпольного большевистского комитета, в 1905 г. поднял восстание в армии на Дальнем Востоке, осужден к 15 годам крепости, бежал; жил и учился в Швейцарии и Германии, доктор философии Гейдельбергского университета; в апреле 1917 г. вернулся в Россию. Комиссар фронта, потом член реввоенсовета армии». И многое другое, что я не упомню.
— Да, — только сказал я, отдавая Паше вырезку, — вот какие у нас люди.
— А Рубцов? — спросил Паша с сияющими гордостью глазами. — Орел! Ты еще не знаешь, кто такой Рубцов. Это совсем не его фамилия.
— Кто же?..
— Догадайся!..
Я покачал головой:
— Не могу.
— Ну погоди, он сам тебе скажет или по портрету узнаешь. Другой раз будешь лучше смотреть.
«Листер и Рубцов, оба большие люди. И какие разные, — промелькнуло у меня в голове. — Листер весь анализ, мозг и расчет — великолепная человеческая машина, а Рубцов — поскольку я уже немного его знал — весь воля, огонь, безграничная смелость. Его стихия — люди. И оба — к одной цели; я пока видел только двоих, а сколько должно быть таких и какая это сила!»
Внезапно Паша поднялся и сказал:
— Да, надо тебе чего-нибудь поесть. Пойду вскипячу чай.
— Не буду я пить, не хочу.
— Будешь!
— А ты будешь?
— Буду.
— Ну тогда давай.
Паша вышел, а я продолжал размышлять. Что-то еще было у меня в подсознании, но я никак не мог сосредоточиться.
«Файзулла. Так вот кто он был — агент японской разведки. Встретил своего однокашника Бориса, а потом потащил за собой целую банду офицеров и беляков. Сын эмира бухарского, бывший паж, наверно, на балах стоял за креслом какой-нибудь великой княгини, шпион. Да, все это очень увлекательно. Правда, в жизни все серее, чем в воображении, этикетки заманчивее содержимого. И ведь, в конце концов, я его мало знаю — я говорил с ним только один раз».
И тут я весь сжался и замер. Какие-то шарики крутились в моем мозгу помимо моей воли. Что я делал — припоминал, соображал, решал? Только наивные люди или глупцы могут думать, что мышление — это сознательный процесс. Мышление — это такой же рефлекторный и неуправляемый процесс, как и художественное творчество; и плоды его лишь постфактум поддаются логическому анализу. Никто еще никогда не сделал настоящего открытия путем одних логических выкладок.
Я вспомнил то, что наш профессор рассказывал нам в университете про знаменитый ответ Рентгена. На вопрос, что он думал, когда экспериментировал с икс-лучами, он неторопливо ответил: «Я не думал, я экспериментировал». Силлогизмы — это не машина, на которых мы добираемся до истины, это всего лишь контрольные весы. Мы не можем управлять процессом мышления, мы можем лишь проверять его результаты.
Так, мне казалось, было и в этом случае. Голова работала сама по себе, я как будто оставался свидетелем где-то сбоку, и вся моя задача была в том, чтобы не спугнуть этот шедший внутри меня процесс.
Так как это было? Да, я видел его только один раз. Каким привлекательным показался он мне! Только вот этот скверный рот. Сын эмира бухарского. Я где-то читал, что у эмира было чуть не шестьдесят сыновей от бесчисленных жен. Какая вражда и соперничество должны были быть между ними! Вот где школа не братской любви, а братской ненависти. И что это еще говорил Толмачев в поезде? Что, когда исчез тот знаменитый рубин, кого-то из сыновей эмира пытали, кому-то рубили голову. Рубин, рубин... Чего это ради он залез мне в голову, это уж какая-то чепуха. И в то же время я чувствовал, что где-то что-то есть, и под ворошившимся в моей голове мусором что-то кроется.
Я опять внутренне весь сжался. Да, что это было? Что-то было, что это было? Надо молчать, притаиться, чтоб не спугнуть. Кругом тихо, Паши не слышно. Что это было? Да, было что-то в разговоре с Файзуллой. Но что? О чем мы говорили?
И память вызвала из своей глубины весь внешний вид той сцены: площадь, чайханы, киоск грека — как мерно уходил могучий верблюд, унося двух заморских лазутчиков... Нет, это неважно, назад к первой сцене.
Я сидел и переводил индийские стихи, потом пошел пить воду, а когда вернулся, нашел Файзуллу. Он спросил, показывая на мои книги, на каком это языке, а потом мы говорили о стихах. Я привел ему одну строчку на санскрите и свой перевод, а он предложил другой вариант, изменив только одно слово. Интересно, почему он предложил так, хотя это было неверно, неоправданно? Меня это тогда же озадачило, не понимаю этого и теперь. В стихотворении не было ни малейшей двусмысленности.
Все эти размышления были утомительными и казались бесплодными. Но должны же быть какие-то причины, почему он предложил мраморный бассейн вместо хрустального? Потом он улыбнулся, как бы про себя, а когда я переспросил его, как-то зловеще насторожился, замер и стал уверять, что он пошутил. Не понимаю.
Я устал и откинулся назад на подушку. Движение было немного порывистым, одеяло сползло на землю, моя длинная нога высунулась из-под него.
Шрам пореза на ноге, полученный мной в соседней с мраморным бассейном комнате, как только я увидел его, будто молнией осветил мое сознание. Я все понял. Я все знал. На этот раз я не мог ошибиться. Я боялся говорить, боялся повернуть голову, боялся дышать. Я только поводил глазами, будто слышал какие-то звуки. Неужели она улетит, рассеется, эта счастливая догадка? Я опять откинулся на подушку, обессиленный. Вошел Паша.
— Ну вот, Глебок, — сказал он, — чай готов. Лепешек не было, я испек свежие, поэтому завозился. Давай!
Он внес чайник, пиалы, постный леденцовый сахар, лепешки и касу топленых сливок. Но я не мог есть. В голове сверлила совершенно отчетливая, может быть, сумасшедшая догадка. Пока я ее не проверю, покоя не будет.