Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 37
— Счастливчики.
Все так же сутулясь, она натянула на себя свитер.
— Какое счастье, что завтра я не буду слышать немецкую речь. Концерты и без того выматывают меня предельно. Ты не представляешь, сколько сил поглощает каждая репетиция. После концерта разговоры с незнакомыми людьми, обязательная улыбка, часами длящиеся ужины, тогда как больше всего на свете мне хочется захлопнуть за собой дверь номера и лечь спать. Как хорошо, что сегодня здесь ты. Смотри, как уже поздно. Летом в это время начинало бы светать. Запели бы птицы.
Она надолго умолкла. Настенные часы тихо отмеряли секунды, и каждые четверть часа раздавался мелодичный звон.
— Скажи, ты поверила им? — спросила Соланж. — Ты веришь в то, что они никогда не попробуют повторить?
Мы смотрели друг на друга в полумраке ночи.
— Знаешь, мне бы хотелось поверить в это здесь, в Нюрнберге.
— Так как есть Трибунал?
— Угу.
Она выпрямилась.
— Если ты не хочешь ехать со мной, поезжай одна. Все время вперед. Беги! Беги! До тех пор, пока не найдешь места, где сможешь спать без сновидений.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Давно уже я так крепко не спала. Где я? У меня каникулы? Первый день в деревне после трудных экзаменов? Я пытаюсь найти в памяти какую-то ниточку, связывающую меня со вчерашним днем, и вдруг меня пронзает холод: ведь это Нюрнберг. Нюрнберг, выносящий приговор высшим главарям этого непонятного мне народа. И я здесь не зритель. У меня тяжелая, превышающая мои силы обязанность.
Меня пробирает дрожь: а вдруг это случится уже сегодня? Через несколько часов?
Волнуясь, я нахожу часы и иду к окошку, раздвигаю шторы и впускаю в комнату немного света. Яркое солнце слепит глаза: за окном ясный, погожий день. Неужели я проспала?
К гостинице подъезжает автобус. Тихо и равномерно работает мотор, из выхлопной трубы вырывается голубой газ и дрожит в прозрачном воздухе. Я ужасно нервничаю. Все время в ожидании. Дрожащими руками, не отрывая глаз от окна, натягиваю на себя платье.
Держа в одной руке портфель, в другой — черную шляпу, мчится в развевающемся пальто Грабовецкий. Когда его лысина с торчащим хохолком исчезает под шляпой, морщинистое лицо становится маленьким и гладким, он чем-то напоминает бледного и болезненного провинциального семинариста.
Мне удалось выскочить из гостиницы раньше, чем Грабовецкий успел разнервничаться.
— Едем, едем, — торопит он нас. — Нам надо приехать пораньше, а то американцы могут не выдать пропуска свидетелям. Вы не представляете, какие они формалисты! Где же остальные? Господи, неужели мои хлопоты с этой группой никогда не кончатся! Куда их снова понесло?!
Встревоженный собственным вопросом, он спрыгнул со ступеньки автобуса, толкнув Илжецкого, который как раз в этот момент входил. Всегда добродушный Илжецкий раздраженно заворчал:
— Вы что, решили остаться? Нам бы хотелось приехать вовремя. Ведь придется еще постоять в очереди за комиксами. Без комиксов я и полдня там не протяну.
Грабовецкий посмотрел на гостиницу, потом извлек из кармана жилета пузатые часы на длинной цепочке, в нерешительности поглядел на них.
— Что же делать? — спросил он.
— А кого вы, собственно, ищете? Буковяк уехал минут двадцать назад, — сказал Илжецкий. — Доктор Оравия и пан Райсман поехали вместе с ним.
— Да вы что? Я же всех предупредил, чтобы сидели в холле и ни на шаг без моего разрешения.
— Вот так так! Вам пришлось бы долго ждать! — развеселился Илжецкий. — Поехали. За комиксами уже наверняка большая очередь. Если мне не достанется, придется одалживать. А я хочу иметь свой экземпляр, люблю полистать перед сном.
Автобус вздрогнул и тронулся. На его место тут же подъехал другой, за ним третий. Тоже пустой. Прокурор подмигнул мне, по-детски улыбаясь:
— Нравится? Гениально, да? У немцев появилась очередная возможность проявить свой организационный талант. Они вмиг исполняют каждый приказ американцев. А те умеют приказывать: они полностью вошли в роль победителей.
У меня не было желания поддерживать разговор. Все это напоминало старый фильм, который я смотрела поневоле. Фильмом были мои чувства и наблюдения, фильмом было солнце, отражавшееся в сугробах и сосульках, фильмом казались крепостные стены и рвы, вдоль которых катился наш автобус. Это декорации или взаправдашние развалины замка? Нюрнберг? Немые останки Нюрнберга? Город средневековья, убитый руками моих современников?
Илжецкий удовлетворенно сцепил на животе свои пухлые розовые руки.
— Узнаете? Мы проезжали тут вчера вечером. Но сегодня — какой день!
Сквозь автобусное стекло проникает солнечное тепло. Снег подтаивает, мир выглядит ярким и радостным, в движениях людей ощущается смена погоды: зима отступила, можно вот так, долго-долго ехать в туристском автобусе, знакомиться с благополучными немецкими городами и деревнями, забыть о развалинах, о лежащих под тонким слоем почвы человеческих останках, не думать о массивном здании, перед которым несут вахту солдаты союзнических армий. Но шофер знает, куда везти съехавшихся со всего мира корреспондентов и юристов, и останавливается возле других автобусов и легковых машин.
В лучах солнца сверкают яркими красками флаги четырех держав, ветер полощет их, надувает, прочесывает, показывает со всех сторон. Я задумчиво наблюдаю. Победа. Что принесет победа, скрепленная сотрудничеством Соединенных Штатов, Советского Союза, Англии и Франции? Еще не прошло и года с момента безоговорочной капитуляции Германии. С того незабываемого дня, когда, одеревеневший от унижения и гнева, от оскорбленного немецкого чванства, Кейтель сидел за столом и ставил свою подпись под документом о капитуляции, которой закончилась убийственная «молниеносная война». С каким трудом приходит в себя Европа, какой слой пепла лежит на всем.
На горизонте показался самолет. Он летел наискосок вверх, на глазах уменьшаясь, становясь прозрачным и нереальным.
— Где находится Фюрт, пан прокурор?
— Аэродром? В той стороне. «Джип» вчера привез вас оттуда, — показывает мне Илжецкий, продолжая сиять, как счастливое дитя.
Грабовецкий поднял руку, махнул, точно давая бегунам команду «старт».
— Идемте, прошу вас. Мы должны приехать раньше других. Вперед!
Я бросаю последний взгляд на залитый солнцем город. Самолета уже не видно. Сверкнув напоследок металлом или стеклом, он словно растворился в воздухе. Соланж, наверное, уже улетела в Италию. А мне надо давать показания, мне надо рассказать Международному трибуналу о преступлениях немецких главарей, не признающих своей вины, поскольку все делалось чужими руками.
Это фильм с неизвестными действующими лицами, незнакомыми местами и событиями. И никак нельзя повлиять на ход сюжета, даже если проблематика фильма тебя очень волнует, даже если в коротеньком эпизоде ты увидишь саму себя, свою улицу, дом. Нельзя закричать: «Я протестую! Дайте другой сценарий!»
Я медленно поднимаюсь по лестнице, то и дело растерянно оглядываясь назад, слышу шум тормозящих автомашин, шаги бегущих за нами людей.
Вместе с Илжецким я подхожу к гардеробу, где лежат стопки журналов.
— Быстро за пропусками! — командует возбужденный Грабовецкий. Он все время оглядывается и нервно пересчитывает наше маленькое стадо.
Вдруг оказывается, что мир организован замечательно: кто-то все предусмотрел. За стеклянной перегородкой бюро пропусков сидят вежливые подтянутые американские парни в ладно скроенных мундирах — точно таких же видела я утром перед гостиницей. Их форма не перестает вызывать мое восхищение: столько вложено в нее стараний и изобретательности. Культура уважения к форме? Забота об армии? А может быть, только видимость заботы?
— Интересно, в разрешении политических проблем они так же усердны, как в своем пристрастии к отглаженным мундирам и бритью? — задаю я вопрос, сознавая, насколько моя война отличалась от войны моих ровесников из Штатов. Это своего рода свидетельство силы этой армии, с гордостью демонстрируемое их дивизиями, прибывшими спасать Европу.