История моей жизни - Казанова Джакомо. Страница 27
Сравнением этим Кребийон дал мне понять, отчего не понравилось ему мое восьмистишие.
За столом мы много говорили о Людовике XIV; Кребийон состоял при дворе его пятнадцать лет кряду и рассказывал нам весьма занятные и никому не ведомые истории. Он уверял, что Сиамские послы были проходимцы, которых подкупила госпожа де Ментенон. Еще он сказал, что бросил незаконченною трагедию под названием «Кромвель», ибо сам король однажды не велел ему тратить перо на какого-то прохвоста.
Заговорив о своем «Катилине», он сказал, что считает его самой слабой из своих пьес, но не хотел бы и улучшить ее, если б для того пришлось ему вывести на сцену Цезаря — ибо юный Цезарь был бы смешон, как смешна была бы Медея, представленная прежде, нежели узнала она Язона. Весьма хвалил он дарование Вольтера, но обвинял его в воровстве, ибо тот украл у него сцену в Сенате. Воздавая Вольтеру по заслугам, он сказал, что тот прирожденный историк, однако ж искажает историю и заполняет ее сказками, дабы прибавить ей увлекательности. Кребийон полагал, что человек в железной маске — чистая выдумка; подтверждение тому, по его словам, получил он из уст самого Людовика XIV.
В театре у итальянцев в тот день давали «Сению», пьесу г-жи де Графиньи. Я отправился туда загодя, дабы получить хорошее место в амфитеатре.
Привлеченный зрелищем увешанных бриллиантами дам, что появлялись в ложах бельэтажа, я внимательно их разглядывал. Фрак на мне был красивый, но с широкими рукавами и сверху донизу в пуговицах, и для того всякий признавал во мне иностранца: в Париже эта мода уже прошла. И вот я рассматриваю дам, и приступает ко мне богато одетый мужчина втрое толще меня, вежливо спрашивая, не иностранец ли я. Я подтверждаю, и он сразу же спрашивает, как мне понравился Париж. Я отвечаю, хвалю город и тут вижу, как в ложу слева от меня входит женщина непомерной толщины, вся в драгоценностях.
— А кто вон та жирная свинья? — спрашиваю я у толстяка-соседа.
— Жена вот этого жирного свина.
— Ах, сударь! Миллион извинений.
Но человек этот вовсе не нуждался в моих извинениях: он не только не рассердился, но хохотал до упаду. Я был в отчаянии. Кончив смеяться, он встает, выходит из амфитеатра, и минутою позже я вижу, как он в ложе разговаривает с женою и оба смеются. Я уже решил было уйти вовсе из театра, как тут, слышу, он меня зовет:
— Сударь, сударь!
Не отвечать было бы неучтиво, и я подхожу к ложе. На сей раз он с серьезным и весьма достойным видом просит прощения за свой смех и приглашает оказать ему величайшую милость и пожаловать сей же вечер к нему на ужин. Поблагодарив, я отвечаю, что уже зван. Он продолжает настаивать, дама к нему присоединяется, и я, дабы убедить их, что это не отговорка, говорю, что зван к Сильвии.
— Уверен, — говорит он, — что мне удастся отменить ваше приглашение, если вы не возражаете; я сам ее попрошу.
Я уступаю; он идет и после возвращается с Баллетти, который передает, что матушка его счастлива столь прекрасными моими знакомствами и ждет меня завтра к обеду. Украдкой Баллетти шепнул, что это г-н де Бошан, главный сборщик налогов.
Когда комедия кончилась, я подал г-же де Бошан руку и сел в их карету. Дом их был полной чашей — как у всех людей подобного сорта в Париже: большое общество, игра на деньги по-крупному, шумное веселье за столом. Из-за стола поднялись в час пополуночи, и меня отвезли домой. Дом этот был мне открыт во все время, что провел я в Париже, и оказался весьма полезен. Правы те, кто говорит, будто иностранцы в Париже скучают по меньшей мере в первые две недели: чтобы войти в общество, надобно время. Однако ж сам я уже в первый день был приглашен и уверен, что скучать не придется.
Назавтра с утра явился ко мне Патю и подарил написанное им в прозе похвальное слово маршалу Саксонскому. Мы вышли вместе и отправились завтракать в Тюильри. Там он представил меня госпоже дю Бокаж, каковая, заговорив о маршале Саксонском, остроумно пошутила:
— Не удивительно ли, что мы никак не могли прочесть de profundis [20] (лат.; начало заупокойной молитвы).] человеку, благодаря которому столько раз пели Те Deum[Тебя, Господи[славим] (лат.; католический благодарственный гимн).] ?
Затем Патю отвел меня к знаменитой оперной актрисе, которую звали Лефель, любимице всего Парижа и женщине — члену Королевской академии музыки. У нее было трое маленьких очаровательных детишек, что порхали по всему дому.
— Обожаю их, — сказала она.
— Все трое красивы, — отвечал я, — и каждый непохож на другого.
— Еще бы. Старший — сын герцога д’Анеси, тот — графа Эгмона, а младший — сын Мезонружа, того, что женился недавно на девице Роменвиль.
— Ах, ах! Простите великодушно. Я полагал, вы мать всех троих.
— А я и есть их мать.
С этими словами глядит она на Патю и вместе с ним заливается хохотом, а я краснею до ушей. Я был новичок. Мне непривычно было слышать, чтобы женщина открыто попирала мужские права. Девица Лефель отнюдь не была бесстыдна — просто честна и выше предрассудков. Знатные господа, отцы этих маленьких бастардов, оставили их матери и платили за воспитание, так что та не знала ни в чем нужды. Неопытность моя по части французских нравов приводила к жестоким недоразумениям. После того допроса, что устроил я девице Лефель, она бы засмеялась в лицо любому, кто бы решился назвать меня неглупым человеком.
В другой раз повстречал я у Лани, учителя балета из Оперы, четырех или пятерых девушек; каждую сопровождала мать. Лани давал им уроки танцев. Всем было тринадцать-четырнадцать лет, и все на вид скромны, невинны и воспитанны. Я говорил им приятные вещи, они отвечали, потупив глаза. У одной болела голова, я даю ей понюхать мелиссовой воды, а подруга ее спрашивает, хорошо ли она выспалась.
— Это не от того, — отвечает дитя, — я, кажется, беременна.
Не ожидав услышать подобного ответа, я говорю, как последний осел:
— Никогда бы не подумал, сударыня, что вы замужем. Она глядит на меня, потом оборачивается к другой, и обе принимаются смеяться от всей души. Я удалился пристыженный и решился впредь не рассчитывать, что в театральных девицах найдется хотя бы капля стыда. Они все похваляются бесстыдством и почитают дураком всякого, кто станет обходиться с ними иначе.
Патю познакомил меня со всеми сколько-нибудь известными девицами; он любил прекрасный пол не менее моего, но, к несчастью своему, не был наделен столь же бурным темпераментом, и заплатил за эту любовь жизнью. Проживи он дольше, стать бы ему вторым Вольтером. Умер он тридцати лет от роду в Сен-Жан-де-Морьен, возвращаясь во Францию из Рима. От него узнал я секрет, какой употребляют здесь многие молодые сочинители, когда надобно им написать что-либо возможно прекраснейшей прозой, как, например, похвальное слово, надгробную речь, посвящение, и желают они достигнуть совершенства в прозе. Открыл мне секрет этот сам Патю, которого я застиг врасплох.
Однажды утром увидал я у него на столе листки, исписанные белыми александрийскими стихами; прочитав с дюжину их, я сказал, что хотя они и хороши, но доставляют более муку, нежели удовольствие, и добавил, что гораздо более стихов понравилось мне то же место в похвальном слове маршалу Саксонскому, написанном прозой.
— Проза моя тебе не понравилась бы так, когда б я прежде не записал все, что желал сказать, белым стихом.
— Но значит, ты понапрасну совершил тяжкий труд.
— Никакого труда нерифмованные стихи не стоят. Их пишешь так же, как прозу.
— И ты полагаешь, будто проза твоя становится красивей, если списать ее с собственных стихов?
— Полагаю, ибо так оно и есть; она становится красивей, и к тому же я спокоен, что в ней не будет в изобилии полустиший — в прозе порок этот возникает сам собою, незаметно для пишущего.
— Разве это порок?
— Величайший — и непростительный. Проза, нашпигованная случайными стихами, хуже даже прозаической поэзии.
20
Из глубины[взываю