Царь нигилистов 3 (СИ) - Волховский Олег. Страница 18

— Убийство, заговор, вооруженное восстание и поражение в войне.

— Не всегда, судя по Наполеону Третьему и декабристам.

— Конечно, не всегда. Но восстание декабристов вообще нельзя считать бунтом против тирана. Александр Павлович точно тираном не был, а дедушка не успел себя проявить ни в дурном, ни в хорошем смысле. Восстание декабристов — это неудавшаяся попытка либеральной революции.

— Которую лучше делать сверху…

— Естественно.

Первые два дня Саша чувствовал себя почти хорошо. Голова работала отлично, и даже был некоторый подъем и прилив энергии. Только есть хотелось ужасно и подташнивало от голода. Это были суббота и воскресенье, что облегчило задачу: в первый день уроков было мало, а во второй не было вообще.

Он знал, что голод потом проходит, и что это дурной знак, если он прошел.

Его подзащитный Леша, историк и политзэк, еще на свободе держал голодовку, требуя, чтобы на выборы допустили оппозиционную кандидатку, начальником штаба которой он работал. Продержался месяц. Ничего не добился. Похудел жутко, но остался жив.

На третий день стало хуже. Голова одновременно болела и кружилась. И совершенно отказывалась соображать. Честно говоря, Саша думал, что папа́ сломается раньше.

29 ноября. Понедельник.

Была математика и, соответственно, Сухонин.

— Александр Александрович, что с вами? — обеспокоенно спросил он.

Саша не счел нужным что-то скрывать.

— Держу голодовку, — сказал он.

Математик явно не понял. Судя по реакции общественности, это было ново в России середины 19-го века. Ну, то ли еще будет!

Саша объяснил.

— Нехорошо идти против отца, — наставительно заметил учитель. — Тем более против государя.

— Я не иду против государя, — возразил Саша. — Я иду за государя. Потому что нет ничего хуже для репутации монарха, чем несправедливое и необоснованное решение.

Яков Карлович Грот уже все знал.

— Остановитесь, Александр Александрович! Это дурная затея!

— Папа́ может остановить это одним росчерком пера.

Исторические аналогии вспомнил только эрудированный Рихтер.

— У индусов есть обычай. Кредитор приходит к воротам должника и голодает, пока с ним не расплатятся.

— Ради денег я бы ни стал, — сказал Саша. — Оно того не стоит. Если я даю кому-то в долг, я забываю об этом, потому что это дело не моей совести, а совести того, кто должен.

На этот раз стол был полон сладостей к чаю: булочки, пирожные, варенье.

— Оттон Борисович, уберите это, — попросил Саша, — вы должны понимать, что для меня это пытка.

Рихтер вопросительно посмотрел на Никсу.

— Это я приказал, — сказал брат. — Папа́ сказал, что не позволит себя шантажировать.

Глава 8

— Шантаж — это другое, — возразил Саша. — Я никому ничем не угрожаю.

— Как это не угрожаешь? — удивился Никса. — Угрожаешь! Своей смертью. Енохин дает тебе десять дней. Максимум: две недели.

— Я всегда знал, что Енохин никакой врач, — заметил Саша. — Люди выдерживают по два с лишним месяца. Это он тебе посоветовал соблазнить меня пирожными?

— Он посоветовал уговорить тебя есть!

— Ладно, а то я уж испугался. Хрестоматийная сцена: человеку в осажденном городе дают батон хлеба. Он откусывает и тут же умирает. Если он посоветовал тебе пирожные — то его надо гнать взашей. Так что уберите яства ваши!

И еда совместными усилиями Никсы и Рихтера перекочевала на буфет.

На дз у Скрипицыной Саша едва не терял сознание, она сжалилась и отпустила домой. У себя в комнате он смог только залезть в постель и лечь.

Явился Енохин собственной персоной. В мундире с эполетами, как тогда, в первый раз, но Сашу это больше не удивляло.

— Я знаю, что вы низкого мнения обо мне как враче, Александр Александрович, — сказал эскулап, — но вы не правы. По крайней мере, у меня опыт — несколько десятилетий практики. Я не знаю, где вы вычитали про два месяца. Старик, вроде меня, может быть, и сможет столько прожить. Но не вы, в вашем возрасте все очень быстро.

— Иван Васильевич, а вы папа́ об этом сказали?

— Да, конечно.

— Моя жизнь в его руках.

— Пожалейте хотя бы мать! Она в отчаянье.

— Почему вы приходите просить меня, а не отца? Его просите.

После визита Енохина он смог немного подремать, хотя в последние дни спал из рук вон плохо. Его разбудило чьё-то прикосновение, легкое дыхание и запах духов.

У постели сидела мама́ и смотрела на него полными слез глазами.

— Сашенька! У тебя совсем холодные руки, — с трудом выговорила она.

— Это бывает при голодовке, — сказал он.

— Боже мой! — воскликнула она с легким немецким акцентом. — Ты готов умереть ради какого-то студента. Он мизинца твоего не стоит!

— Он не какой-то студент, мама́. Он выдающийся человек, я видел его во сне. Его имя войдет в историю медицины, и, боюсь, он не только мизинца моего стоит, а всего меня с потрохами. Хотя это неважно. Даже, если бы он был последним крепостным, не умеющим подписать свое имя, справедливость бы того стоила.

— Сашенька, прекрати это! Я этого не переживу!

— А отец переживет? Почему вы все думаете, что меня легче уговорить сдаться, чем его признать свою неправоту?

— Саша.. — прошептала она и расплакалась.

Он до сих пор не воспринимал эту изящную женщину как свою мать. Была бы мать — сломался бы.

Эта бледность, этот лихорадочный румянец, эта слеза на щеке, отражающая пламя свечи. «Эти пальцы так больно тонки», как писал Калугин.

Саше нравились миниатюрные женщины. Маша, которая в будущем, тоже была такой невысокой и стройной. Но гораздо самостоятельнее и жестче, без этой болезненной эфемерности. Впрочем, судя по помилованию Дурова, мама́ иногда умела настоять на своем.

Что будет, если он умрет? Саша впервые подумал, что этот вариант вполне возможен. Видимо, он недооценил упрямство царя. Хотя четыре дня — это по-детски, может быть, рано еще.

Если он умрет здесь, не вернется ли домой в 21-й век, к Маше и Анюте? Как маленький принц, укушенный змеей…

— У тебя нет сердца! — всхлипнула мама́.

— Это у меня его нет?

— Ты думаешь я не говорила с Сашей! С твоим отцом… Он ничего не хочет слышать! Говорит, что не позволит собой манипулировать.

— Это важнее справедливости?

Мама́ вздохнула.

Скрипнул стул, зашуршали шелка, она встала и направилась к двери.

Пришел Никса.

— Саш, мы все очень просим за тебя, но папа́ говорит, что он бы давно вернул твоего студента, если бы не твой бунт.

— Ну, какой это бунт!

— Саша! Ты все прекрасно понимаешь. Он прав.

— В отношении Николая Васильевича он не прав, и кажется начинает это признавать. Ждем.

— Сашка! С ним разговаривал я, мама́, Енохин, Зиновьев. Он совершенно непреклонен.

— Боже мой! Даже Зиновьев! Как он решился?

— Ты его плохо знаешь. И Григорий Федорович за тебя очень просил. И Яков Карлович. И Сухонин. И Куриар. И даже Шау.

— А если все вместе?

— Коллективное письмо, да? Или петиция? Ненасильственный метод номер 99. Или какой там? Не беспокойся, я запомнил.

— Отлично! Запоминаешь на лету. А на практике?

— У меня была мысль подписи собрать. Оттон Борисович отговорил, потому что еще больше похоже на бунт, чем твоя голодовка. Только хуже сделаем.

— Ну, валяйтесь в ножках по очереди!

Никса возвел очи к потолку.

— Не умеют у нас в России объединяться! — продолжил Саша. — Вся эта русская соборность — мечта маниловская. Моя хата с краю, мое дело сторона, своя рубашка ближе к телу и прочая типичная народная мудрость. В этой стране каждый за себя!

— Ну, ты же не за себя!

— Пытаюсь затянуть вас в Европу. В прорубленное Петром Алексеевичем окно.

Никса хмыкнул.

— Так и представляется, как Россия падает из окна и разбивается об Альпы.

— Почему же? Наоборот: расправляет крылья и летит.

— Саш, у нас боятся объединяться. Но умеют. Когда захотят.